3 сентября исполняется 70 лет со дня рождения Сергея Довлатова. Он ушел из жизни чрезвычайно рано, не дожив нескольких дней до сорокадевятилетия. . На вопросы о цели своего существования он обычно отвечал: она в том, чтобы его внук, сняв с полки книгу, мог сказать, что все содержащиеся в ней слова написал его дед.

Александр Евлахов

Эту планку Довлатов многократно превысил, достигнув вершины литературного Олимпа. По известности в англоязычном мире он оказался рядом с нобелевскими лауреатами Бродским и Солженицыным. Его публиковал престижнейший американский журнал «Нью-Йоркер» (из русских писателей такой чести удостаивался только Набоков) и, наконец-то, начал издаваться на Родине.Как очень точно подметил Александр Генис, в отличие от других писателей-эмигрантов, эпоха перемен не вернула, а привела его в Россию. Он ворвался в нее классиком ,никем не назначенным, а, если можно так выразиться, всенародно избранным. Однако по-настоящему популярным там он стал, уже после смерти. Есть, конечно, те, кто Довлатова не читал, но нет тех, кто, начав читать, отложил бы в сторону. Почему?

Наша литература, при всех ее достоинствах, скучна и назидательна. У нас среди писателей с избытком посредственных учителей, но мало хороших рассказчиков.. Наверное, поэтому в моей домашней библиотеке четырехтомник Довлатова истрепан больше других. Казалось бы, читано-перечитано, а все равно смешно: «Я злоупотребил алкогольный напиток. После чего уронил в грязь солдатское достоинство. Впредь обещаю. Прошу не отказать».

В этом смысле даже после «перестроечных» публикаций прежде запрещенных авторов мы открыли для себя совершенно другую литературу. Литературу, в которой слово важнее содержания, а фраза становится афоризмом: «потерпел успех; одержал поражение». В работе с текстом Довлатов добился, чтобы слова одного предложения не начинались с одной буквы, а по жанру считал себя, в основном, рассказчиком: «Я увидел свободу за решеткой. Жестокость, бессмысленную, как поэзия. Насилие, обыденное как сырость…». В его книгах нет утомительных рассуждений о смысле жизни и нашем предназначении, извечных «Что делать?» и «Кто виноват?». Читателя не учат как жить; ему просто рассказывают, как живут люди. Автор не делит этих людей на плохих и хороших, а объединяет их сходными обстоятельствами. Например, «Зоной». «Мы были очень похожи и даже взаимозаменяемы. Почти любой заключенный годился на роль охранника. Почти любой надзиратель заслуживал тюрьмы».

В буквальном смысле этого слова Довлатов никого не обличает – ни персонажей, ни власть. Даже трагедия у него становится трагикомедией. Сыну таллинского фабриканта, вставшего на службу революции, поручено связаться с главой Коминтерна Георгием Димитровым. На проводе – его секретарь:

«Говорят с Таллина, – заявил Быковер. В ответ прозвучало:

– Дорогой товарищ Сталин! Свободолюбивый народ Болгарии приветствует Вас…

– Я не Сталин, – добродушно исправил Быковер, – я – Быковер…

Через сорок минут Быковера арестовали. За кощунственное сопоставление. За глумление над святыней. За идиотизм.»

Автор в равной степени старается облагородить и журналиста «Советской Эстонии», волей случая ставшего диссидентом, и конвоира, хрустальная мечта которого «в чистом туалете разложить газету, открыть полбанки и «закайфовать, как эмирский бухар». В речи тех или иных персонажей встречается ненормативная лексика, но нет непристойностей, эксплуатация которых в современной литературе стала нормой. Поэтому описываемое всегда откровенно и реалистично, но никогда не похабно. Центральный герой любого повествования – как будто бы сам Довлатов: вылетевший из университета студент, несостоявшийся фарцовщик, не слишком удачливый конвоир, непокладистый журналист, экскурсовод по пушкинским местам, русский в Америке. В общем, неудачник, над которым автор смеется больше, чем над кем-либо другим. «Из журналистов меня выгнали «по совокупности». В журналистике каждому разрешается делать что-то одно. То есть, Одному разрешается пить. Другому – хулиганить. Третьему – рассказывать политические анекдоты. Четвертому – быть евреем. Пятому – беспартийным. Шестому – вести аморальную жизнь. Но каждому дозволено что-то одно. Нельзя быть одновременно евреем и пьяницей. Хулиганом и беспартийным. Я же был пагубно универсален… Я выпивал, скандалил, проявлял политическую близорукость. Кроме того, не состоял в партии и даже частично был евреем».

Много раз, возвращаясь к полюбившимся книгам, я так и не знаю, где кончается главный литературный персонаж и начинается сам Довлатов. Но уже привык к тому, что ассоциации с прочитанным могут возникнуть совершенно неожиданно. Скажем, расхристанный солдат на улице – это, конечно же, Чурилин, раскроивший голову ременной бляхой сослуживцу Довлатову и его же заставивший писать текст своей оправдательной речи в товарищеском суде. Питерское метро неизбежно воскрешает уморительную историю изготовления барельефа Ломоносова к дню пуска одноименной станции: «Ломоносов был изображен в каком-то подозрительном халате, выглядел упитанным, женственным и неопрятным. Он был похож на свинью. Метростроители все время спрашивали, баба это или мужик?». 7 ноября, как бы этот день ни называли сегодня, – уморительный спектакль о вождях революции в исполнении зэков. Сюжет, экранизация которого под названием «Комедия строгого режима» – явная неудача. Читаешь – смешно, а смотришь – пошло. Будучи по-настоящему свободным человеком, Довлатов всегда писал то, что думает и о Советском Союзе, и об Америке, где прожил двенадцать последних лет. «В Союзе я диссидентом не был. (пьянство не считается.) Я всего лишь писал идейно чуждые рассказы. И мне пришлось уехать. Диссидентом я стал в Америке. Я убедился, что Америка – не филиал земного рая. И это – мое главное открытие на Западе».

Писавшие о творчестве Довлатова иногда говорят о том, что у него не было политической позиции. Мне представляется, что это не так. Достаточно прочитать написанное им в качестве главного редактора и издателя газеты «Новый американец». Констатация Довлатовым того, что после коммунистов он больше всего ненавидит антикоммунистов, – это, безусловно, позиция. И противостояние тоталитарной составляющей в среде российской эмиграции – тоже. Еще в восьмидесятые годы он прекрасно осознал: декларируемая политическая принадлежность и идейная борьба чаще всего видимость. «В мире правят не тоталитаристы и демократы, – писал Довлатов.

…Конфликт А с Б – это не конфликт тоталитариста с либералом, а конфликт жлоба с профессором. Конфронтация А с В – это не конфронтация почвенника с западником, а конфронтация скучного писателя с не очень скучным».

Сам он писать скучно просто не мог. И потому продолжает вносить разнообразие в нашу не всегда многокрасочную жизнь. В этом смысле последние двадцать лет скорее Довлатов без нас, чем мы без него.