Беседа Ирины Гольдштейн с Аркадием Неделем.

Ирина Гольдштейн: Аркадий, вы были свидетелем невероятной славы Жака Деррида, а потом и его заката, и, в том числе, присутствовали на его похоронах, на которых, насколько я знаю, столпотворения не было. Судя по всему, в последние годы слава человека-мифа померкла?

 

Аркадий НедельSic transit gloria mundi. Теперь это имя вызывает, скорее, недоумение. Деррида стал безразличен очень многим, и на похоронах было человек сорок, не больше; по сравнению с похоронами Сартра – ничто, гомеопатические похороны. Впрочем, я бы не назвал все это трагедией, поскольку карьера Деррида была чудесной, его книги переводились на множество языков, они вызывали споры и т.д., – ну а умер он, как смог. Если бы он скончался, скажем, в 1988 году в Америке, то на похоронах было бы не сорок человек, а четыре тысячи. Впрочем, какое это имеет значение.

По всей видимости, сказалась усталость от такого рода философии. К тому же во Франции к Деррида всегда относились настороженно, в академической среде он не был культовой фигурой, как в Америке, причем не на философских, а на литературных факультетах университетов, которые и создали эту фигуру, как и деконструкцию в целом. Академическая французская среда не восприняла эту доктрину в качестве «строгой, картезианской науки». А Франция, что ни говори, – это Декарт. И там существует жесткая традиция со своим «мейнстримом», а в нем – определенные правила игры. Деррида играл не по правилам, в том числе потому, что был слишком раскручен американцами, и его популярность оказалась чрезмерно велика.

Конечно, тот же Умберто Эко, специалист по средневековой философии, гораздо более популярен, но он – писатель и известен как писатель. «Имя розы» прочитали все, тогда как профессиональные тексты Эко читают специалисты и студенты. Деррида, точнее «Derrida», занял промежуточное положение между писателем Умберто Эко и академическим университетским философом. При этом, как я уже сказал, в тех же Соединенных Штатах его приняли и ввели в интеллектуальную жизнь именно литературные факультеты. Парадокс в том, что идеи деконструкции не так уж легки для понимания (необходимо, помимо прочего, иметь представление о Гуссерле, с которого деконструкция началась), но именно они, или «Derrida for Dummies», стали философской попсой. Причина этому – не деконструкция сама по себе, а удивительная тяга американского сознания к профанному, вернее – к профанированию. Считалось, что в СССР народ решал все, – это была ложь. Если народ что-то и решает (пока), то это в Америке. Вы скажете: демократия. Безусловно, но демократия – не лучший спутник философского мышления. Назовите мне хотя бы одного демократа, который был бы еще и философом, или наоборот.

 

И.Г.:  Судя по всему, ваш переход к литературе связан с тем, что вы разочарованы нынешним статусом философии?

 

А.Н.: Статусом  – конечно, философией  – никогда! Ныне статус философии не таков, каким бы хотелось его видеть, и я считаю, что следует делать все возможное, дабы он поменялся. Но делать это надо только средствами самой философии, не прибегая к средствам околофилософским, медийным и т.д. Разумеется, я не вижу ничего криминального в том, чтобы к ним обращаться, но тогда не следует все это называть философией. Не надо проституцию называть любовью, это две разные вещи.

Что касается моих литературных занятий, то это – другой опыт.

У философии, как у любого вида деятельности, есть свои границы, и если вы находитесь внутри, то необходимо эти границы знать и понимать, что имеются вещи, которые философии недоступны. Их надо отдать литературе.

Когда в 60–70-е произошло смешение философии с литературой, это воспринималось как революция, хотя, конечно, никакой революции не было. Революции не может быть, когда за дело берутся дилетанты, а то, что сейчас принято называть «постмодернизмом» – это дилетантизм по своей сути. Этих людей не интересовала истина, у них не было стремления узнать. Их круг был слишком широк, а круг их интересов слишком узок. Они действовали прблизительно так, как сейчас действуют модельеры высокой моды, которые ее придумывают и показывают в первую очередь друг для друга. Наверное, так работает мир Армани и Готье, но не философия. Постмодернизм состоял из «les amis» – друзей. Вы можете себе представить Аристотеля, Августина, Ницше, Шанкару или, не знаю, Тетенса, Гуссерля, Щербатского, Ибн Рушда, пишущих, чтобы понравиться друзьям?

Но дело даже не в этой милой дружбе, а в отсутствии драйва (за редким исключением, как в случае Фуко) узнать новое. «Друзья», к примеру, понятия не имели об индийской мысли, без знания которой мыслить философски невозможно. Разговоры о том, что существуют непреодолимые границы на концептуальном уровне (мы их не поймем, а они – нас), на мой взгляд, лишены всякого смысла. Это разговоры провинциалов. Даже купцы преодолевали географические границы еще в Средневековье.

Возвращаясь к вопросу о разделении дисциплин: мое вам безусловное «да», что, впрочем, не означает, что один человек не может заниматься философией и литературой. Сартр, который, на мой взгляд, лучше в своем писательском качестве, две эти вещи, несомненно, разделял.

Что касается моего романа, то он – о XX веке, если хотите, это роман-ответ «Доктору Живаго». В центре – фигура Ежова, это мой личный эстетический выбор. Полтора метра, палач, метафора зла – скажут многие и не скажут ничего. Ежов не зло, а только его знак. Это другое. Парадокс зла заключается в том, что его можно только означить, онтологически это пустота. Оно не дано, а дается исключительно знаком. Говоря в аристотелевских терминах, у зла нет сущего, а есть только присутствие. Власть у того, кто сумел раньше других означить зло. Это творение ex nihilo в чистом виде. Создавая зло, приводя его к присутствию, человек наделяет себя божественной функцией, как ни в каком другом виде деятельности. Говоря это, я, разумеется, не стремлюсь перечеркнуть тысячелетние попытки теологии доказать, что Бог не ответствен за зло мира, речь идет не более, чем о состоянии человеческого сознания. Ежов – это знак. Вопрос в том, кто его отправитель?

 

И.Г.: Что это – нырок в садистические пропасти времени?

 

А.Н.: Меня интересует столкновение тотальных систем, которые, конечно, не ограничиваются коммунизмом и нацизмом. Две последние системы выплыли наружу в XX веке, будучи запущены из глубин истории, где-то около тридцати столетий назад. Столкновения никогда бы не случилось, если бы системы не имели друг с другом много общего, – ведь ссорятся всегда близкие, те, кому есть, что делить. Рождение иудейской истории и, скажем, индуистской мифологии произошло по сходным причинам (я огрубляю): человек стал выходить из-под контроля богов и с этим нужно было что-то делать. Когда чилийский дипломат в отставке Мигель Серано, придумавший эзотерический нацизм, проклинает иудео-христианство, обвиняя его в растлении арийского человека, благородного «гиперборея» в его терминологии, то он глубоко ошибается. Когда он же предрекает «время возмездия», реставрации архаического, единственно правильного, по его мнению, порядка, где якобы благородный арийский стиль правит миром, он нам рассказывает либретто оперы à la Рихард Вагнер. Поймите, у истории есть один общий исток, от которого она неизменно удаляется, пытаясь при этом сохранить с ним связь всеми возможными способами. В этом корень конфликта исторического человека с собственным существованием. Этот разрыв с истоком когда-нибудь произойдет, и мы, вернее «мы-другие», окажемся перед необходимостью нового творения; этим «нам-другим» будет не обойтись без помощи Всевышнего, а «им-другим» без Шивы, как бы их потом ни назвали.

 

И.Г. :Неизбежный вопрос об антисемитизме в парижской интеллектуальной среде, а также об антиизраилизме. Вы считаете, что речь идет исключительно об интеллектуальной стратегии, или же это не так?

 

А.Н. Разговоры об антисемитизме в интеллектуальной среде кажутся мне большим преувеличением (мне уже приходилось об этом говорить). Я не думаю, что все это реально существует. Точнее, это существует лишь как элемент реальности. Французы любят весь мир по телевизору и никого – в очереди за багетом. Некогда имперское сознание стало, увы, телевизионным. Что же касается антиизраилизма, то речь идет о политических играх – когда у вас имеется определенная карта, вы разыгрываете какую-то партию, и это совершенно нормально. Израиль, действительно, принято критиковать, принято относиться к нему как к агрессору и т.д., но все это связано с чисто политическими причинами, я бы не стал говорить о расовой или этнической подоплеке этой критики.

В конце концов, Бернар Анри-Леви – еврей, так же, как Андре Глюксман и некоторые другие люди, занимающие высокие посты. Сорок лет назад эти ребята играли в революцию, а нынче стали, с одной стороны, функционерами, а с другой – героями глянцевых журналов. Бездарный финал. Они не Че Гевары, но у них все же были идеи, которые они охотно обменяли на удобство, комфорт и хорошие зарплаты. Другой пример: Саида Кутба казнил Насер, «Исламские братья» были вынуждены разбрестись по миру, но остались верны своим принципам. Пусть они ненавидели всех, кроме Аллаха и его пророка, но эта ненависть была в тысячу раз искренней, чем вся революционная клоунада мая 68-го. Альтюссер был прав, когда рассмеялся, узнав о беспорядках на улице Ульм.

 

И.Г.: Скажите, Париж остается одним из умственных центров мира, или же сегодня это не так?

 

А.Н.: Париж вряд ли можно назвать умственным центром в том смысле, в каком его считали таковым сто или даже сорок лет назад. Но дело, вероятно, не в Париже. Сомнительно, что сейчас вообще существуют интеллектуальные центры.

Наше время напоминает эллинистическую эпоху: это время перемещений огромных масс, образования союзов, цехов, клубов по интересам и т.д. Объединяются специалисты по теории струн, или специалисты по Большому взрыву, или по Шекспиру. Но речь идет о центрах профессиональных, а не интеллектуальных, что далеко не одно и то же. Собственно, именно этим наше время отличается от эпохи эллинизма. Понимаете, в распоряжении Филона Александрийского была мировая культура, он мыслил не цеховыми и не клубными категориями и не ориентировался на друзей, а оперировал всей историей. Он придал трансцендентному качество философского концепта, дополнив им логическую картину мира, оставленную Аристотелем. Филон был интеллектуалом, и интеллектуалом был Сартр – при всем своем доморощенном социализме. Теперь интеллектуалами называют телеведущих и газетных аналитиков, сообщающих вам о колебаниях доллара на бирже или о зловредном Кремле и героическом Тбилиси (можно и наоборот). Вкратце – интеллектуализм не может ограничиваться цеховым интересом, он должен замахиваться на целое, на весь мир, на все время.

Обычно умственные центры возникали там, где был определенный человек, учитель, который не просто был носителем знания, но еще отличался пассионарностью и хотел давать, хотел инвестировать в будущее. Так вот, учителей почти не осталось. Профессор философии в Париже, Москве или в Лондоне не хочет быть учителем и им не становится. Он сам обретается посреди некоего полувиртуального, полуреального потока «элементарных частиц», которыми занимается система образования (говоря об «элементарных частицах», я имею в виду анкеты, конкурсы, гранты, зарплаты, зависть и главное – животный страх перед мыслью). Системе плевать, умеете вы думать или нет, – она заполняет вами свои пустые клетки.

Скажу вам больше: французская педагогическая система (как, впрочем, и многие другие) имеет одну особенность  – она построена на унижении. Это знает каждый, кто через нее прошел. Вам говорят, что вы – ничтожество, и все ваши силы уходят на то, чтобы доказать обратное. Удается это немногим.

Остальные принимают сие положение как факт и живут с ним до конца дней, причем парадокс в том, что жить легче именно с мыслью о своей несостоятельности. В вас воспитывают сознание Жюстины (де Сада), чье предназначение – ублажать своего господина. На мой взгляд, эта модель преступна, и нынешнюю эпоху трудно назвать иначе как дегенерированной, – хотя, конечно, я не могу при всем желании противопоставить ей некий золотой век, который никогда и не существовал.

Интеллектуалы, – а они есть и сегодня, – потеряли какое бы то ни было социальное значение, они больше никому не нужны. Их место заняли глянцевые пророки. Они расскажут вам, за кого проголосовать, какой купить пиджак и где пообедать. С кем? Вы это поймете сами. Вас учат современной политике, то есть – недуманию.

Сталин бы сказал, что мы сегодня переживаем полную, но неокончательную победу политики над культурой – такого никогда еще не было. Это означает потерю креативности, а креативность – качество интеллектуала, это то, благодаря чему была создана европейская и мировая цивилизация. Вместо этого ныне предлагается комфорт. На самом деле, речь идет о своеобразной форме ростовщичества – вам дают определенные удобства, за которые вы расплачиваетесь отказом от креативности. Такова общеевропейская ситуация. Тем не менее, Франция остается, пожалуй, самой «философской» страной. Здесь еще есть место для интриги, необходимой для философского ума, хотя в плане свободы дискуссий в Италии ситуация получше. Прибавьте к этим двум странам Россию, где философия снова вступила в нежный возраст, и ставьте точку – больше для нее мест нет.

Я верю, что это пройдет, смерть еще не наступила и выход есть, но те же самые интеллектуалы должны приложить усилия, а может, и сверхусилия, чтобы этот выход найти. Главное – не подчиняться, хотя подчиняться очень удобно. Подчиниться – значит стать современным политическим человеком, этой самой Жюстиной де Сада со всеми ее добродетелями. Кстати, сейчас, что интересно, политика стремится делать то, чем обычно занимается религия – спасать вас, при этом обходясь без небес или нирваны, поскольку спасает она вас на земле hic et nunc. Спасение предлагается не в качестве финала жизненных страданий, а как изначальное условие вашего здесь выживания. Это принципиально. Нынешняя политическая Жюстина стремится вас спасти за счет того, чтобы стать вашей госпожой и чтобы вы это с удовольствием признали.