О совпадениях, не вызывающих законного протеста, о методологии как поводе для профессиональных шуток.

Эндрю Сил

Совпадение? Возможно, нет: внезапность и интеллектуальная историяЯ прочел обе книги Сэмюэла Мойна – книгу «Последняя утопия: права человека в истории», вышедшую в 2010, и его новую работу «Права человека и назначение истории», изданную совсем недавно, в этом году. Последняя является сборником эссе, в основном обзорных статей из журнала The Nation, опубликованных в период с 2007 года и до конца прошлого года. В книге получают дальнейшее развитие идеи и основной проект «Последней утопии». В то же время в последней книге гораздо яснее сформулирован довольно расплывчатый, но при этом глубокий тезис о том, в чем состоит хорошая историческая практика: хорошая интеллектуальная историческая практика.

Наиболее удивительным, по крайней мере, мне, показалось то, как упорно Мойн охлаждает пыл сторонников интеллектуальной истории, ведущих работу по конструированию довольно-таки длинных интеллектуальных генеалогий и утверждающих, что «корень» той или иной идеи кроется де в некоем «благородном предшественнике», существовавшем много столетий назад. Похоже, Мойн полностью отвергает этого рода утверждения: в одном месте он резковато замечает, что один из наших «предков», якобы оказавший сильное влияние на традицию мысли, был, в сущности, «слишком своеобразным мыслителем, чтобы оказаться чьим-либо предшественником».

Колоссальная часть этого неприятия связана с сутью взгляда Мойна на историю прав человека. Самый резкий критический выпад в «Последней утопии» нацелен на разрушение толкования правозащитного движения в духе «добродетели», то есть увязывания его происхождения со стоицизмом, христианским универсализмом, или (ближе к современности) с эпохой буржуазных революций, или (того ближе) с моментом основания ООН. Но Мойн утверждает, что ни одно из этих влияний не объясняет по-настоящему выдающиеся черты движения за права человека, возникшего в 70-х годах. Мойн настаивает и в «Последней утопии», и в своих «Правах человека и назначении истории», где он бросил вызов создателям длиннейших генеалогий правозащитного движения (не исключая Линн Хант), что, по сути, они – попытка выдавать желаемое за действительное, сходная с историями церкви, что отнюдь не является комплиментом:

«[Историки правозащитного движения] относятся к первопричине подобно тому, как церковный историк относится к христианству, как к спасительной истине, скорее открывшейся, нежели формируемой в процессе истории. Если какое-либо явление может рассматриваться как предвосхищающее движение за права человека, оно интерпретируется как ведущее к нему, сродни тому, как в церковной истории долгое время иудаизм воспринимался в качестве протохристианского движения, попросту изменившего своему истинному предназначению. Кроме того, борцы за права человека в мире воспринимаются во многом подобно апостолам и святым в истории церкви – всему, оцениваемому некритически, как нечто чудесное. Основным жанром становится агиография, с целью нравственного подражания тем, кто принес истину. Организации, появившиеся для институционализации движения за права человека, трактуются как ранняя церковь: молодая, но при этом универсальная община верующих, борющихся за благо на земле, исполненной страданий. Если им это не удается, виной тому всемирное зло, причина не в случайностях, но в том, что их дело правое». («Последняя утопия», стр. 6)

Подчас отказ Мойна от длинных, порой абстрактных генеалогий кажется общим для него правилом, не только в отношении истории прав человека. Мойн сетует, что один историк работает так, будто «история – это игра, где нужно соединять точки». Но именно в этом заключается проблема! Мойн, как мне кажется, желает, чтобы последователи интеллектуальной истории не зацикливались на определении влияния и причинно-следственных связей, не стремились провести линию от точки до точки, но могли бы ориентироваться и заполнять пространство между этими точками.

В «Последней Утопии» Мойн приводит цитату из «Американской пасторали» Филипа Рота: «Люди представляют историю как продолжительный процесс, но история, по сути, – очень внезапная вещь». В следующем предложении Мойн прилагает ту же идею непосредственно к истории прав человека, и, мне кажется, он снова довольно афористично выказывает свое мнение о том, как работает история, особенно история интеллектуальная. В книге «Права человека и история» он вкратце рассматривает отрывок из «Ремесла историка» Марка Блока, в котором, я полагаю, представлена эта же идея. Он замечает:

«Чтобы появилось современное правозащитное движение, старые смыслы и связи должны были быть разрушены, а новые сформированы. То, что Хант представляет как эпилог к его созданию, в действительности нуждается в объяснении. Это именно то, что имел в виду Марк Блок в “Ремесле историка”, когда говорил о “мании происхождения”. Дальняя предпосылка к чему-то не является его причиной или пусковым механизмом, и даже преемственность в истории должна объясняться не только на основании длительных периодов, но и с точки зрения краткосрочной перспективы». («Права человека и назначение истории», стр. 15)

Мойн всячески настаивает на необходимости определенной доли созидательного разрушения в рамках интеллектуальной истории, что историки, вероятно, подзабывают объяснить. «Дальние предпосылки» могут быть уничтожены под давлением вновь возникающих запросов, но затем вступают в дело историки, находят фрагменты этих предпосылок и, размышляя об их немаловажности, часто придают им чересчур много значения. (Я частично позаимствовал этот образ из моих воспоминаний об израильском фильме «Сноска», который является величайшим фильмом об историзме и языке, с чем, я думаю, вы согласились бы, если бы его увидели).
Мне вспомнилась своего рода шутка, на которую я наткнулся в прекрасной книге Дженнифер Флейсснер «Женщины, принуждение и современность: эпоха американского натурализма»:

«Часто говорится, что особенность движения [нового историзма] заключается в том открытии, что крошечный элемент из одной части написанного отражается в другом, казалось бы, не связанном с ним тексте: вообще в совершенно другой части художественного произведения. Таково “стимулирование произвольного”, как это именовал Джозеф Литвак … В результате, в “часто повторяющейся шутке” относительно методологии нового историзма предлагается сделать ее девизом фразу “Совпадение? Возможно!”» (стр. 47)

Шутка покажется вам достаточно забавной, если вы проштудировали множество статей о новом историзме или же известного типа статьи по истории культуры.

Связь идеи «совпадений» и церковной истории, которую Мойн подвергает суровой критике, выражается в ощущении, что история плавно движется сквозь полые пространства между обнаруженными нами свидетельствами, и что нам дано право просто присоединиться к ней в качестве наблюдателя. Я полагаю, Мойн уведомляет нас о том, что это небезопасно, что так же, как мы не можем больше утверждать (из страха быть названными либералами), что история развивается по восходящей траектории, мы не можем утверждать, что полые пространства между найденными нами свидетельствами не обернутся пространствами чересчур труднодоступными, если мы их не заметим. Мы должны обнаружить трудные участки «территории истории» и объяснить неожиданность их появления. И выполнение этого строгого правила потребует усилий.

Источник: Журнал «Гефтер»