Оптимальный социум

21.05.2018
587

 В журнале «Знак Вопроса» (№ 3, 2017 г.) вышла статья франко-российского философа Аркадия Неделя «О коммунитаризме», где рассматриваются две основные модели организации общества – коммунитаризм и либерализм, – которые доминируют сегодня. В данном интервью Аркадий Недель говорит о проблемах современного общества в еще более широком контексте, выдвигая порой радикальные идеи.

 Беседа Ирины Врубель-Голубкиной с Аркадием Неделем

In tlaltícpac can mach ti itlatiuh?[1]

 

Ирина Врубель-Голубкина: В Вашем тексте-манифесте, вышедшем в «Зеркале», Вы резко критикуете современную философию, государство, демократию. С момента публикации прошло полтора года. У Вас есть что-то добавить?

 

Аркадий Недель: Если быть совсем точным, я критиковал не демократию, а ее отсутствие, не философию, а ее эрзац. Что касается государства, то лучше Маркса его никто не подвергал критике, впрочем, это не означает, что с тех пор ничего не изменилось и нам остается только молчать. Государства (разумеется, не все) сегодня стали значительно сильнее, чем в XIX веке, однако не за счет каких-то своих внутренних свойств, а по причине слияния с банками или, если угодно, с Банком как современным принципом планетарного управления. Банк сегодня, как и во многом само государство, – это виртуальный субъект, напоминающий загробный мир Средневековья. Обыкновенные люди, скажем, в XII веке знали о загробном мире не больше, чем мы знаем о международных банковских операциях, после которых какая-нибудь страна может стать нищей за один день. Примеры известны. Мы понимаем, что зависим от этого, как средневековый человек понимал свою зависимость от загробного мира. Иными словами, мы зависим от того, чего нет, что придумано определенными игроками, играющими с нашей доверчивостью. То же касается и государств. Возьмите любое имперское государство наших дней, оно в принципе ничем не ограничено и может делать, что ему заблагорассудится. Может через международные финансовые институты давить на государства третьего мира, получающие кредиты, с целью снижения или уничтожения торговых барьеров, приватизации или денационализации предприятий, и, таким образом, помогать транснациональным корпорациям, американским или европейским, присваивать местную экономику, одновременно увеличивая безработицу в своих странах (об этом писал Джим Перкинс в своих книгах). Во Франции это происходит каждый день. Локальную элиту («гибридную идентичность», в терминах «Империи») имперские государства готовят, как бармен коктейль, – из давно известных ингредиентов, соблюдая пропорции. Кому коктейль не по вкусу, того объявляют врагом глобализации, фашистом и т. п.

Вы скажете: а как же свободный рынок? Это не более чем метафора: в деловых отношениях с неоколониальными режимами США часто не соблюдают принцип взаимности (например, от Бразилии требуют либерализации СМИ, ограничивая ее экспорт стали и т. п.). Различные надгосударственные соглашения не дают странам-экспортерам свободно входить на американские рынки. Сегодня в мире существуют корпорационные договоры: Всемирная торговая организация (ВТО), Конференция Лома и т. п. Эти-то виртуальные субъекты и контролируют потоки больших и сверхбольших капиталов, они сами превращаются в государство, вернее, они используют его в качестве транзитного средства. Есть такой червь, который называется Leucochloridium paradoxum, длина его всего 2 мм. Он предпочитает жить в кишечнике птиц отряда воробьиных. Самое интересное, как он туда попадает. Через птичий помет он сначала проникает в тело улитки, где превращается из мирацидия (личинки) в спороцисту – следующую ступень развития трематод (вид таких червей); затем у спороцисты образуются выросты, распространяющиеся по телу улитки. Когда один из них попадает в щупальце улитки, он увеличивается в диаметре и становится ярко-зеленым. На этом выросте появляются тёмные круги, которые начинают двигаться, имитируя ползущую гусеницу. Птица принимает «гусеницу» за настоящую и съедает ее[2]. Вот вам пример настоящей биополитики.

 

И. В-Г.: После Первой мировой войны Европа выживала при помощи литературы и искусства. А что сегодня? Какие, на Ваш взгляд, интеллектуальные опоры у нынешнего общества?

 

А. Н.: Боюсь, что соломенные. Но это ничего не значит, они могут быть и, я убежден, будут созданы. Без этого мы не выживем. В 90-х с этим было лучше. Тогда, среди прочего, пытались осмыслить конец Большой идеологии, коммунизма, причем с обеих сторон. Кто-то праздновал политическую победу, кто-то моральную, кто-то горевал, но в целом сохранялась еще атмосфера поиска. Появлялись новые имена, тот же Славой Жижек. Общий интеллектуальный спад начался в ранние 2000-е и продолжается по сей день.

Судите сами: в 2000-м интеллектуальным бестселлером становится книга М. Харта и
А. Негри «Империя», по сути пропагандистский памфлет неолиберализма, по форме –
растянутый почти на пятьсот страниц пересказ современных идеологем. Империя, утверждают авторы, совсем не то же самое, что империализм, который был расширением суверенитета европейских государств, всегда стремившихся освободиться от своих территориальных границ. Что верно, поскольку это стремление и привело к образованию колоний, идея которых нравилась еще Томасу Мору. Во второй части своей «Утопии» (1516 г.), словно переняв стиль публицистики Горького, Мор писал, что если туземные жители не захотят сдаться добровольно, то к ним следует применить силу.

Нынешняя Империя – это сетевое, глобальное образование, управляющее миром, или «Империя по приглашению», как сказал Геир Люндештад еще в середине 80-х.

Нам говорят, точнее, лгут: у такой Империи, в отличие от старого Левиафана, нет центра. Каждый может считать себя центром и/или периферией, каждый может передвигаться по Империи в любом направлении – некий социум равных. В свое время на Негри оказала влияние книга Ж. Делеза и Ф. Гваттари «Капитализм и шизофрения» (1972/1980 гг.), особенно ее вторая часть, где авторы развивают понятие «ризомы». Эта ризомная Империя переросла любые страны, континеты и части света, у нее есть беспрецедентная покупная сила, короче, она то, что заменило собой любую коммунистическую утопию.

Не нужно иметь философское образование, чтобы понять несостоятельность этой спекулятивной постройки. Возьмите МВФ или Мировой банк. Первый с помощью кредитов держит на поводке экономику многих развивающихся стран, они его должники на десятки лет. Он определяет, вернее, заказывает не только экономический, но и политический режим своих кредиторов (Джозеф Штиглиц проанализировал механизм такого закабаления). Если МВФ включен в Империю, то он, как вы догадываетесь, никак не находится на периферии. Кланы, определяющие политику на Ближнем Востоке, то есть распределяющие нефтяные ресурсы, или начальники Газпрома, также далеки от равенства с остальными жителями Империи. Харт и Негри нас уверяют, повторяя фантазии Раймона Арона, что политика отдельно взятой страны – устаревшее понятие, ушедшее с ХХ веком, и выход только в «имперском мире» (Р. Арон). Поспешный вывод, если учитывать, что сегодня страны по-новому вырисовываются геополитически, я имею в виду всеобщее перераспределение богатств и ресурсов. Нефтяных и газовых запасов планеты, по оценке «Статистического обзора мировой энергетики», хватит еще лет на 30-40. Сегодня из земли извлекается в среднем 30% нефти, что касается газа, то его запасы на планете составляют чуть более 200 трлн. кубометров. Угля пока еще много. Контроль над этими ресурсами, борьба за такие страны, как Венесуэла (из-за ее нефти), станет в близкой перспективе главным политическим фактором и причиной будущих войн. Идеологические – или псевдо-религиозные, как хотите, – войны XX века сменяются ресурсными войнами. Ирак 2003-го – одна из первых таких войн в наше время. При этом они будут вестись не только при помощи самолетов и танков, но и при помощи того, что я называю метакапиталом.

 

И. В-Г.: Расшифруйте.

А. Н.: Метакапитал – это инструмент сознания, а не самой экономики. Если вкратце, это способ заставить людей поверить в то, что у них (и у их стран) нет денег. Если вы такая страна, у которой «нет» денег, вы берете кредит у банка. Давая вам кредит, банк одновременно продает вам веру в свое всемогущество, он вас спасает, становясь в ваших глазах новым Христом. В сотериологическом плане банк сегодня далеко впереди Ватикана, не говоря уже о том, что последний отнюдь не чужд банковским методам управления. Метакапитал – не просто символическая система (как сами деньги, ценные бумаги, авторитет и т. п.), не банальный обман гражданского общества – это метод оптимизации социума.

 

И. В-Г.: Что имеется в виду?

 

А. Н.: Оптимальный социум – это не совсем то сообщество людей, со всеми его достоинствами и недостатками, в котором мы живем сегодня. Мы сейчас в очередной раз стоим перед выбором способа, как сохранить наш вид, и до сих пор не знаем, как это сделать наилучшим образом.

Если посмотреть на то, что случилось в ХХ веке не с исторической, а с антропологической точки зрения, то есть на значительно увеличенном масштабе, мы увидим, что недавние классовые и расовые войны являются дальними, но прямыми наследницами конфликтов эпохи среднего палеолита, когда Homo erectus, обитавший в Африке и Европе, сталкивался с неандертальцем, который, как считает ряд специалистов, возник примерно 200-300 тыс. лет назад и уже с современным объемом головного мозга, то есть был не глупее эректуса. Наши предки оказались воинственнее неандертальцев, о чем говорят развернутые к спине правые плечевые кости – знак использования метательных орудий. Возможно, они чаще использовали термообработку пищи, что, как считает Ричард Рэнгман, могло дать толчок к развитию интеллекта. В науке не утихают споры о причине исчезновения неандертальцев, одна из гипотез – они проиграли в военном, эволюционном отношении. Проще говоря, их социум оказался недостаточно оптимальным в условиях экстенсивного развития цивилизации и борьбы за ресурсы.

Сегодня у нас нет когерентной концепции мира, если, разумеется, не считать таковой политическую беллетристику типа «Империи» или бессмысленные разговоры о глобализации, конце мира и проч. Но вся беда в том, что таковую требует сам метакапитал. Если он сумеет окончательно убедить нас в том, что никаких ресурсов у нас больше нет и бороться не за что, то произведет тем самым свою концепцию мира – это необходимо для того, чтобы социум перестал искать способы самопреодоления, – и мы, в лучшем случае, рискуем надолго попасть в мягкий тоталитаризм, описанный Токвилем, а в худшем – уйти на покой с неандертальцами.

 

И. В-Г.: То есть Вы считаете, что сейчас мы на пути к такой оптимизации?

 

А. Н.: Да. Другой вопрос, сколько нам понадобится для этого времени.

 

И. В-Г.: И если такая оптимизация действительно будет происходить, то какими путями? Будет ли Интернет играть все большую роль?

 

А. Н.: Она уже происходит. Пути определяются и корректируются в процессе. Априорных установок в таком деле не бывает. Общество в современном виде – это только один из возможных путей организации интеллектуальных практик, к которым в конечном счете все и сводится. Нынешнее состояние общества таково, что этим практикам в нем отводится все меньше и меньше места. Политические системы работают на то, чтобы поддерживать такую ситуацию, а современные элиты не делают ничего, чтобы ее изменить. Их давно купили, как базарных кур, из которых готовят невкусный бульон.

Вы задумывались над тем, что больше всего боятся власть имущие в любой стране, будь это США, Россия или Франция? Отнюдь не социальных протестов, часто принимающих форму мирных демонстраций, на которые властям всегда было плевать, не поголовной неявки на выборы и даже не экономических кризисов. Больше всего они боятся изменения сознания, точнее было бы сказать, его расширения. Именно за это и отвечает идеология, смысл которой в том, чтобы говорить вам, как многого вы уже достигли и достигните еще, если будете послушными. Но что значит быть послушным? Не думать о том, является ли наш способ, которым мы осознаем реальность, единственно возможным и о том, является ли сама эта реальность единственной. Да, все читали про темную материю и дополнительные измерения, существующие где-то в отдаленном космосе или на квантовом уровне. Но эти вещи слишком отдалены от нас физически, они кажутся слишком недоступными и малопонятными, чтобы мы переживали из-за невозможности туда попасть. И мы редко задумываемся о том, что на самом деле любая недоступность вполне преодолима, если обратиться к нашему сознанию.

 

И. В-Г.: А поконкретнее…

 

А. Н.: Ну, вот Вам пример из личного опыта. Я способен читать приблизительно на тридцати языках и писать с большим или меньшим успехом на десятке. При этом я ни в коей мере не считаю, что наделен какими-то феноменальными языковыми способностями. Такие люди были, например, кардинал Джузеппе Меццофанти, лингвисты Рачия Ачарян или Сергей Старостин. Мои языки – результат систематической работы, и я уверен, что на такое способны многие. Но не только работы. Всякий раз, принимаясь за новый язык, я представляю, что он уже во мне существует, и все, что нужно сделать – это его реактивировать. Скажем, когда вы влюбляетесь, объект вашего желания реактивирует заложенное в вас эротическое чувство. Что-то в этом роде. А дальше все зависит от того, насколько вы действительно хотите овладеть этим объектом, то есть насколько ваше чувство сильно. Используя слово «чувство», я имею в виду только сознание. Можете обвинить меня в идеализме (смеется).

И в такого рода реактивации вся соль. Проще говоря, наше сознание всегда рвется наружу, оно всегда стремится за свои пределы, вернее, не свои, а социальные, идеологические и т. п. К слову сказать, литература, искусство, кино – это те области, куда сознание вырывается из заданных рамок. Существуют другие способы побега или реактивации: йога, различного рода медитации или психоделические практики, особенно популярные в шестидесятые годы прошлого века. Возьмите, к примеру, диметилтриптамин (ДМТ), или, как его назвал американский психиатр Рик Страссман, «молекула духа». ДМТ – это алкалоид, сильнодействующее психоактивное вещество, один из принципиальных нейромедиаторов головного мозга млекопитающих. Согласно исследованиям, проведенным в середине 90-х Страссманом и его коллегами, ДМТ содержится в эпифизе, так называемом шишковидном теле, расположенном в самом центре нашего мозга (этой штукой интересовался, среди прочих, Декарт, сделав предположение, что именно в ней и заключена душа). ДМТ обладает способностью вызывать очень сильные энтеогенные переживания, в ходе которых фундаментально изменяется восприятие времени и пространства, человеческого «Я», как и представление о реальном как таковом. Вообще говоря, энтеогены (от греч. ἔνθεος и γενέσθαι, «превращение в божественное»), то есть растительные культуры, содержащие психоактивные вещества, как мне кажется, перспективная тема для исследований. Пионерами в этом были антропологи Карл Рак, Теренс Маккена и другие, писавшие о роли галлюциногенных растений в самых разных религиозных культах и шаманских практиках.

Акцентирую на этом внимание: ДМТ реактивирует то, что уже есть в нас самих. Скажем так: он добавляет угля в топку. Интересно тут еще следующее: ДМТ-переживания сходны с сильнейшими религиозными переживаниями и видениями, множество раз описанными в литературе, как на Западе, так и на Востоке. Израильский психолог Бени Шанон предположил, что ветхозаветный Моисей, видевший горящий куст, мог использовать нечто похожее на диметилтриптамин. Как знать… Древнеиндийские риши, потреблявшие сому, которую, если правы ботаники Этчисон и Казильбаш, готовили из эфедры (по Уоссону ее готовили из красного мухомора) для общения с богами, совершенно не стеснялись этого, напротив, они обожествляли свой напиток; соме посвящена IX мандала Ригведы. Кстати, эфедра (под названием «кузьмичева трава») имела широкое медицинское применение в конце XIX века на юге России. Коренные жители бассейна Амазонки употребляют аяуаску (кечуа: ayawaska – «лиана мертвых») – мощный галлюциноген, взрывающий сознание изнутри. Он оказывает удивительное действие, как бы подключая индивидуальное сознание к общей сети. Старцы Амазонки потребляют аяуаску коллективно.

Впрочем, мы отвлеклись от темы. Возвращаюсь к своему вопросу: чего боятся власть имущие? Выхода сознания за пределы официальной реальности, сознания, которое не боится встретиться с чем-то большим, чем оно само, с иными формами жизни, возможно, со смертью в конце концов.

Что касается Интернета (Вы о нем спрашивали): Интернет, на мой взгляд, – не только квазибесконечная база данных, библиотека, архив и т. п., его также не следует сводить только к новому, очень скоростному, а значит максимально эффективному способу коммуникации. С Интернетом у нас появилось четвертое измерение, причем не столько физическое, сколько психофизическое. На Земле живут сотни миллионов людей, включая, наверное, и нас с Вами, с гипертекстовым мышлением, когда точка (слово, знак, картинка) в (сибер)пространстве воспринимается как переход к другой такой же точке, и так до бесконечности. Существуют космологические гипотезы, согласно которым Вселенная построена именно таким образом, но проверить это пока невозможно.

 

И. В-Г.: Выше Вы упомянули Жижека. Кажется, именно он был одним из тех, кто определял интеллектуализм 90-х. Теперь это влияние закончилось?

 

А. Н.: Жижек был бесспорно интересен двадцать лет назад, когда написал свои лучшие книги, такие как «Уживаясь с негативным», «Метаморфозы наслаждения». В этих произведениях был не только смысл, но и гражданская позиция. И в них было меньше гуттаперчевого коммунизма, который он эксплуатирует сегодня. Дело не в том, что это очень слабо философски, и даже не в том, что его шоу вызывают смех у центральных жителей Империи, а в том, что он создает иллюзию сопротивления, но только иллюзию. Иллюзию равенства мнений центра и периферии, что, понятно, устраивает центр и успокаивает периферию. Понимает ли он сам, какая роль ему отводится – неясно.

 

И. В-Г.: Тем не менее Жижек отреагировал на суд над Pussy Riot и, на мой взгляд, вполне точно. Вот, например, он говорит: «Была ли акция Pussy Riot циничной? Есть две разновидности цинизма: горький цинизм угнетенных, разоблачающих лицемерие властей предержащих, и цинизм самих угнетателей, открыто нарушающих свои же собственные принципы. Цинизм Pussy Riot – первого типа, тогда как цинизм властей предержащих – почему бы не назвать их авторитарную брутальность Prick Riot? принадлежит куда более зловещему второму типу».

 

А. Н.: Так и не совсем. В деле Pussy Riot задействованы более сложные механизмы, возможно, именно российские механизмы. Я не стану их описывать, это потребует отдельного долгого разговора. Скажу лишь о том, что мне кажется очевидным. Некоторые мои друзья считают, что это месть Путина, я с этим не согласен. Девчонки были отданы на заклание клирам, стремящимся к политической власти. Их обвиняли не в цинизме, а в богохульстве, осквернении святого места, чуть ли не в сатанизме.

Словом – ведьмы, те самые, которых жгли в Европе на излете Средневековья. Pussy Riot сожгли бы и сейчас, если бы могли. Что это значит? То, что светская власть в России не чувствует себя безраздельной, ей требуется некое дополнительное основание, которое она ищет сегодня. Причем это основание не может быть политическим, потому что любая светская власть должна опираться на нечто, что не есть она сама. В этом и состоит сложность нынешней ситуации. Это может показаться парадоксальным, но Pussy Riot опередили саму власть, вторгшись, как считается, в пространство святого, предназначавшегося для власти. Это с одной стороны. С другой, церковь стремится к власти, что означает ее готовность давать Кремлю это самое внеполитическое дополнительное основание.

 

И. В-Г.: Каков интеллектуальный климат во Франции?

 

А. Н.: В целом его можно определить двумя словами: интеллектуальный надзор, очень похожий на тот, что был при высоком брежневизме, когда за инакомыслие не расстреливали, но старались уничтожить социально (снимали с работы, отправляли в психбольницу или в лучшем случае выгоняли за границу). Сегодня во Франции вы можете потерять работу за публичное высказывание против ислама. Подчеркиваю – не оскорбления, а именно высказывания.

При этом все общество трещит по швам. Пусть мне кто-нибудь объяснит, почему в стране «равенства и братства» акушерка, которая часто работает по ночам, зарабатывает две тысячи евро, из которых четверть отдает налогам, а функционер ЮНЕСКО, который может появиться на работе три часа в неделю, чтобы выпить кофе и позвонить приятелям, получает семь-восемь тысяч евро и не платит налогов?

В Европе (и не только, возьмите Грецию, Кипр…) кредит доверия к правительствам исчерпан, власти произносят какие-то слова, которым верит все меньшее количество людей. Но, как еще говорили легисты (древнекитайские теоретики государства, да и сам Гунсунь Ян – известный правитель-легист), государство проигрывает, если народ объединяется общей идеей и начинает ощущать себя единым целым. Как ни стараются европейские правительства разъединить людей потерявшими всякий смысл речами об общем доме, о равенстве и т. п., воспринимающих это серьезно становится все меньше. Люди элементарно устали, устали в не меньшей степени, чем советские люди доперестроечной поры, от постоянной политической лжи, цензуры, от разрыва между болтовней официальной пропаганды и своей каждодневной реальностью.

Тут есть еще один парадокс: эпоха позднего Брежнева помнит целые сообщества ментальных путешественников, если не сказать иммигрантов. Поскольку выезжать из страны было нельзя (или крайне сложно), люди уезжали в древнюю Грецию и Рим, кто-то в Египет к фараонам, кто-то в Индию, Китай, Японию и т. д. Это было спасением от ненавистной идеологии. И в этом нет ничего специфически советского. Человек всегда искал лучший мир и лучшие времена. Сегодня никаких административных преград нет. Вы берете билет и летите, куда хотите. Эта свобода передвижения сняла то ментальное (творческое) напряжение, когда человек, физически живя в советском городе, проживал большую часть жизни в совершенно иных пространствах и временах. И он был в известной степени более свободным, чем нынешний средний европеец.

 

И. В-Г.: А как же демонстрация против легализации гомосексуальных браков? Не проявление ли это политического сознания?

 

А. Н.: Да, это был крик отчаяния, в чем-то похожий на протест восьмерых смельчаков против введения советских войск в Чехословакию. В Париже их было не восемь, а полтора миллиона. Результат тот же.

Дело не только в самих гомосексуальных браках, а в общем протесте против произвола властей. Они делают, что хотят. Им плевать на мнение людей; для них люди давно стали инструментом статистики. На французов надели намордник, и многим это уже начинает не нравиться. Вас могут оштрафовать или уволить с работы, если вы, скажем, по радио выскажетесь против построения очередной мечети. Если вам не нравится «халяльное мясо», вы не можете об этом сказать публично. Вас тут же обвинят в расизме. Уже не говоря о том, что разрешение этого варварства в христианской стране – само по себе преступление.

Мое сравнение с брежневскими временами неслучайно, настроение в обществе (у думающей его части, разумеется) действительно сходно. Это касается даже президентских выборов, когда, по существу, выбирать не из кого. Правые и левые во Франции схлопнулись на сегодняшний день в политическую черную дыру. Саркози отличается от Олланда любовью к спорту и своей маме, которая сама вырастила его с братьями.

 

И. В-Г.: Что тогда происходит на самом деле? Как государство решает эту проблему кризиса доверия?

 

А. Н.: Классическим способом: создает новый класс рабов, закупая их оптом где только можно. В крупных городах чуть ли не все неквалифицированные работы (кассира, грузчика, уборщика и т. п.) заняты людьми, которые прибыли в эту страну на заработки (официально, как правило, для воссоединения семьи). Практика, изобретенная в 1973-м правительствоим Жискар д’Эстена для вливания рабочей силы во французскую экономику. Сейчас во Франции происходит то, что описывал английский экономист Джозеф Кей в своей книге «Социальное положение народа в Англии и Европе» (1850 г.), к сожалению, сильно подзабытой. Писал он примерно следующее: аристократия в Англии могущественнее, чем в любой другой стране мира. Бедные же более угнетены и обесправлены, они многочисленнее в сравнении с другими классами; они хуже обучены, чем бедные в любой другой европейской стране. В тот же самый период, когда Кей исследовал жизнь бедных, Англия вступала в эпоху либерализма, то есть по сути экономического принуждения бесправных и одновременно укрепления власти сверхимущих групп. Напомню, что в 1855-м премьером Англии становится лорд Палмерстон – мастер по сдерживанию политических притязаний малоимущих классов. Сегодня эти рабы получают за свой труд вдвое-втрое меньше, чем должны. Их работодатели знают, что протестовать они не будут (то, что их будут грабить, от них не скрывают с самого начала), поскольку в своих странах даже этих денег им не заработать. Этот возникающий на наших глазах новый эксплуатируемый класс вместе со старой синекурой – единственная опора современного правительства. Молодежь против них, но это пока слишком вяло выражено политически. В этом же причина пустых разговоров о равенстве. Они должны стать завесой растущего на глазах обеднения европейского среднего класса, который и является революционной силой вместо уже несуществующего пролетариата.

 

И. В-Г.: Почему именно средний класс?

 

А. Н.: В Европе он всегда был революционной силой, при этом, что интересно, гарантом государственного режима. Помните, что о нем говорил Еврипид, если не ошибаюсь, в «Умоляющих» (он же, кажется, и ввел в оборот само это понятие) μεσαία τάξη по-гречески. Он говорил, что в государстве есть три класса: богатые, от которых для полиса нет пользы, поскольку они заняты только собой; бедняки и чернь, которые опасны своим желанием завладеть имуществом богатых; и средний класс, который и есть опора для города. Аристотель разделял это мнение. Еврипид еще уточнял, что средний класс живет по законам и лоялен власти, что верно, но только до определенного момента, пока власть соблюдает его интересы. Кстати, деление на «старый и новый» средний класс, предложенное Энтони Гидденсом, на мой взгляд, искусственно, поскольку высоко– и среднеоплачиваемые менеджеры, которых Гидденс относит к «новому среднему классу», не принадлежат ему политически. Задача этих работников – делать деньги, а это уже другое сознание.

Средний класс стремится к стабильности и к сохранению status quo значительно больше, чем остальные. И именно это стремление в другой ситуации может принять форму революционного выступления. Под «другой ситуацией» я как раз и имею в виду то, что происходит сейчас, когда государство расшатывает свою опору на средний класс.

Ленин считал, что французская революция сделана средним классом (мелкой буржуазией, в его терминах), за что он ее и критиковал, восхищаясь и учась ее приемам. Нацистская революция, если ее можно назвать таковой, поскольку Гитлер пришел к власти легальным путем, – феномен среднего класса (рабочие симпатизировали Тельману, пока Гитлер не дал им работу). Маркс, сам принадлежавший к этому классу, сделал ставку на пролетариат по иной причине, в его время государство вело себя умнее и не рушило свои собственные опоры. Тут, к слову, интересно вспомнить о голландском астрономе Антоне Паннекуке (1873–1960 гг.). Помимо научных занятий, Паннекук принимал участие в создании компартии Нидерландов (КПП) в 1918 году и был членом Амстердамского бюро Коминтерна, в терминах Ленина – «левый уклонист», как он его назвал в «Детской болезни «левизны» в коммунизме». Паннекук, правда, ответил Ленину брошюрой «Мировая революция и коммунистическая тактика», где точно схватил суть большевистского подлога, когда власть Советов сменилась властью партии. Его оппозиция, принявшая форму анархо-либертарного социализма Фердинанда Домелы Ньювенхюйса (1846–1919 гг., лютеранского пастыря и первого социалиста в нидерландском парламенте)[3], была оппозицией против «официального марксизма», в котором он видел (и вполне справедливо) формы идеологического затвердевания теории, которую он, не в меньшей степени, чем Ленин, воспринимал как руководство к действию. Паннекук еще в 1920-м году увидел, как большевики создают новый средний класс, считая это предательством и не понимая того, что это и есть логическое продолжение социальной революции.

 

И. В-Г.: Если уж зашла речь об истории, я думаю, в России, как во Франции и в Европе, историческая мысль оказывает определенное влияние на общество. В России это стало особенно заметным в период перестройки, когда социальные историки становились поп-фигурами. Как, по-Вашему, с этим обстоят дела?

 

H.: По-разному. В Италии, скажем, нет того жесткого идеологического давления, какое наблюдается во Франции и Германии, где еще сильно чувство проигранной войны. Итальянская историческая школа, К. Гинзбург, Дж. Леви, Э. Гренди или такие исследования, как «Рабочий мир и рабочий миф» М. Грибауди (1987 г.), «Мастера и привилегии» С. Черутти (1992 г.), мне кажется, в лидерах. Италия вообще более свободная страна, чем ее соседи. У итальянцев нет прошлого, за которое нужно перед кем-то каяться, итальянцы не испытывают вину за Муссолини, который воспринимается многими как персонаж комиксов, что отнюдь не скажешь о французах, немцах или русских. Католическая страна без комплекса вины. Поэтому их историки мыслят свободнее.

Возьмем, к примеру, книгу Леви «Нематериальное наследство: Карьера экзорциста в Пьемонте XVII века» (1985 г.). Речь в ней идет о пьемонтской деревне Сантена и священнике Джован Баттиста Кьезе, изгонявшем бесов из одержимых. Но Леви – что и делает его исследование интересным – изучает не только конкретную карьеру этого слуги Господа, а взаимосвязь общего и частного, политической власти, роли государства и индивидуальные взаимодействия «маленьких людей», деревенских жителей. Оказывается, автономия, которой пользовалась Сантена в XVII веке, в значительной мере была следствием соперничества из-за власти над нею нескольких сил: государства, близлежащего городка Кьери и архиепископа. Земельные операции, производимые в то время, почти всегда зависели от личных отношений. Таковы некоторые выводы историка, читатель же вправе сделать свои собственные. Например, что в том же XVII веке происходит политизация духовных практик, что не в последнюю очередь создает в Европе условия для Просвещения, чей идеологический станок работает и поныне.

Во Франции, конечно, есть свои блестящие историки, но, повторю, они, на мой взгляд, находятся в менее привилегированном положении, чем их итальянские коллеги, особенно в том, что касается новейшей и новой национальной истории.

Приведу два примера: историк Ренальд Сешер исследовал геноцид в Вандее (1793 г.) в постреволюционной Франции. Это была тема его доктората, затем в 1986-м он опубликовал книгу. Он обнаружил, например, такой факт: в войне с населением Вандеи, которое не поддержало Республику, республиканская гвардия уничтожила 150 тысяч человек, включая младенцев. Сешеру предлагали полмиллиона франков и университетский пост за то, чтобы он отказался от защиты диссертации (текст которой, кстати, у него выкрали из квартиры).

Марион Сиго – историк эпохи Просвещения. Одна из редких европейских специалистов, переосмысливающих Просвещение, к идеалам которого обращался и продолжает обращаться политический дискурс Европы (Сиго, между прочим, жила в Израиле, изучала опыт киббуца и выучила иврит). На протяжении многих лет она исследовала архивы больниц Сальпетриер и Сен-Луи, где содержались дети и подростки («Красный марш», 2008). Выяснилась удивительная вещь: просвещенные люди, отнюдь не преступники, а уважаемые граждане, воровали этих детей и продавали их в рабство, отправляя в колонии; они их меняли на черных рабов. Смысл – экономия денег. Часть детей отправляли педофилам. Вольтер же не видел ничего плохого в жестокой эксплуатации детского труда. Маркиз де Сад в «Жюльетте» (1801 г.), да и в других произведениях, лучше всего описал свою эпоху, он вообще был лучшим политическим писателем второй половины XVIII века. Порнография в его романах ничего общего не имеет ни с сексом, ни с вожделением; это коды времени.

Сешер и Сиго полностью исключены из публичной сферы. На их книги не пишут рецензии, их не приглашают на радио и телевидение, с ними не спорят коллеги.

Возьмем дело Робера-Франсуа Дамьена (с описания казни которого, напомню, начинается книга М. Фуко «Надзирать и наказывать», 1975 г.). В учебниках истории, если о Дамьене и упоминают, то только как о безумце или «неуравновешенном» типе. С точки зрения Фуко, речь идет об особом способе репрезентации власти, когда варварская экзекуция на площади имела целью изменить само восприятие этой власти – зрители волей-неволей становились соучастниками экзекуции.

В деле Дамьена много вопросов. Первый: напав на монарха с карманным ножом, хотел ли он его вообще убивать? Далее, ни один адвокат не выразил желание защищать подсудимого, хотя это никак не могло отрицательно сказаться на его карьере. В течение трех месяцев, пока велось следствие, Дамьен и все его близкие находились в абсолютной изоляции. Охране было строжайше запрещено с ними разговаривать. Вопрос второй: к чему такие меры предосторожности? По материалам следствия, от подсудимого требовали признания в заговоре. Но самое интересное – это текст приговора. В нем говорится, что Дамьен (цитирую) «повинен в преступлении против Его божественного и человеческого величества» (в точности по Канторовичу)[4] ; затем следуют обвинения в предательстве, злоумышленных действиях и т. п., а дальше идет очень подробный сценарий казни. Цитирую: «приговоренного взведут на эшафот, его руки и икры ног будут схвачены железными клещами; рука, державшая нож, будет сожжена на медленном огне, на остальные части тела будут лить кипящее масло…»

Вопрос третий: почему безумца нужно было столь изощренно пытать, что даже палач просил разрешения прикончить его? Интерпретация Фуко интересна, однако она не объясняет внутренних причин этого спектакля. А они имелись, и вот мой ответ-гипотеза: никаким безумцем Дамьен не был, он долгое время работал в парижской магистратуре, куда сумасшедших не брали. Скорее всего, у Дамьена были серьезные личные претензии к королю, который, мягко говоря, закрывал глаза на педофилию в своем королевстве. Кроме того, магистратура второй половины XVIII века – это место возникновения нового класса бюрократов. У них уже на то время были собственные интересы и политические амбиции. Они были непосредственно связаны с парламентом, и их влияние в нем было немалым. И наконец, именно они, и никто другой, принимали решение о месте и способе казни Дамьена. Важно еще и другое: люди из магистратуры не были «старорежимными» роялистами, двутелесность короля их не устраивала хотя бы потому, что лишала априори возможности прийти к власти. Мог ли Дамьен что-то знать о своих бывших сослуживцах? Так или иначе, расправа над Дамьеном свидетельствует об огромной власти, которой уже обладали новые бюрократы. Его варварская казнь меняет историю: с нее начинается эра легального террора, истерия ненависти, достигающая апогея в момент революции. Но этим дело не заканчивается. Если до сих пор мы не можем выйти из этой парадигмы, то не в последнюю очередь потому, что сама историческая мысль построена на табуировании таких тем.

 

И. В-Г.: Мне показалось, что Вы довольно-таки пессимистически смотрите на культурную историю. Это так?

 

А. Н.: Слово «культура» я стараюсь не использовать, оно стало слишком абстрактным и уже мало что значит сегодня. Оставим его для теле– и радиопередач. Меня же интересуют возможности сознания, границы мысли, если хотите. Докуда мы способны дойти и где остановимся? Это не праздный вопрос, как может показаться на первый взгляд. Современная физика, например, подошла к определенному пределу, когда невозможность экспериментально проверить теорию становится в известной степени препятствием для мысли. Философия в этом плане более независима, хотя она и связана с наукой с самого начала (возьмите Пифагора, греческих атомистов и т. д.), но с ней другая проблема: она все больше и больше, по крайней мере, на Западе, становится похожей на герусию[5]. Герусия определяет, что считать философией и кого считать философом. Как-то раз, обмена идей ради, я послал какой-то свой текст моему знакомому из Нотердамского Университета (США). Это открытый и доброжелательный человек, знающий семнадцать языков (на этой почве мы с ним познакомились), прочитал текст, как он мне сказал, с неподдельным интересом, однако главное критическое замечание-предостережение, высказанное им, было: «он же написан не в аналитической традиции!» (по сей день господствующей в Америке).

Что касается истории, я не верю ни в какой ее «конец» хотя бы потому, что у истории не было «начала». Слова «исторический», «доисторический», «постисторический» – не более чем метафоры, которыми пользуется наука для описания временных отрезков. «История начинается в Шумере», придумал Hoax Крамер название для своей книги; история заканчивается в Америке, сообщил нам Фрэнсис Фукуяма, повторив, кстати сказать, идею Хельмута Шельского, о чем почему-то забывают. Однако все эти постулаты основаны на ряде «если». Если отсчитывать историю с первых письменных памятников, то да, история начнется в Шумере и Египте. Если считать, как считали в 80-х гг., что у истории один лидер – генсек истории, – то да, на тот момент она заканчивалась в Америке, и т. д. Но почему начало истории нужно отсчитывать от возникновения письма, а ее конец приписывать эфемерному лидеру?

 

Ссылки:

[1] «Можно ли что-то найти на Земле?» (Из ацтекской поэмы жанра Незахуалькойотль.)

 

[2] Заинтересованным читателям я мог бы посоветовать в первую очередь работу М. Люэ (М. Lühe) «Плоские паразитические черви. Терматоды».

 

[3] В 1897 году издавшего книгу «Социализм в опасности», в которой выступил с критикой немецкого социализма.

 

[4] Имеется в виду книга Э. Канторовича «Два тела короля: Анализ средневековой политической теологии» (1957). Прим. ред.

 

[5] Высший политический орган в Спарте, который формировался исключительно из членов влиятельных родов. Прим. ред.

 

2 мысли о “Оптимальный социум”

  1. Прочитал статью с огромным интересом. С чем-то можно спорить или соглашаться, но анализ ситуации безжалостно точный. Удивляюсь широте эрудиции автора. Спасибо журналу за этот материал.

Добавить комментарий для Павел Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *