Откуда и зачем берутся «культы личности»? Абсолютная власть лишь необходимый, но явно недостаточный признак их появления. Почему не было культа личности Ивана Грозного, хотя фигура он вполне «культовая», как показали два позднейших обращения к его личности? А вот культ Петра был, и был культ Екатерины, и культ Ленина, и культ Сталина.
Мне кажется, для формирования культа нужно соединение двух факторов, но уж когда это соединение есть, культ неизбежен. Один фактор — социальный, другой – собственно риторический.
Когда приходит король-солнце?
Абсолютной власти не нужен культ, когда она опирается на традицию, но когда на троне появляется авангардист, требуется одно из двух: либо в ходе общественных дискуссий доказать необходимость нововведений, либо постулировать их в учительном слове царя, превращая авангард в традицию (или выдавая его за традицию). И уж в этой ситуации царь-авангардист никак не может считаться обычным человеком, а новые постулаты никак не могут быть серыми строчками из ординарного учебника. Необходим культ вождя, необходимы праздники, фейерверки, агитпоезда, военные парады, гротескные панегирики, выставки достижений и музей подарков. Момент праздника существен для наших рассуждений. Его упускают из вида те, кто видит в истории советской культуры переход от революционной эстетики к скучному охранительному началу.
Разумеется, в реальной жизни у этой праздничной медали неизбежно появляется оборотная сторона, потому что жизнь невозможно свести ни к Мерлезонскому балету (зарубежный опыт), ни к ВДНХ (отечественный опыт). За пределами высокой, этикетной, но не дискуссионной риторики царит язык грубый и циничный. Там тоже нет дискуссий, там господствует кулак или барашек в бумажке.
Риторика так уж устроена, что у нее есть всего три рода речей: судебные (аргументированный разбор прошлого), совещательные (аргументированный поиск решения относительно будущего) и эпидейктические, что обычно переводится как торжественные. Первые два рода в норме предполагают обсуждения, возражения, доказательства, возможно, компромиссы. А о третьем роде великий Аристотель сказал: «Дело эпидейктических речей хвалить или порицать». Кому же может быть дано право безапелляционно хвалить и порицать? Добро бы хвалить то, что хвалить привыкли, и порицать то, что привыкли порицать. А тут – новое. Здесь не обойтись без «короля- солнце» и выстроенного им словесного декора, который можно назвать праздником-предписанием.
В России первым царем, остро нуждавшимся в культе, был Петр. Любопытно, что в гротескных восхвалениях Петра использовались именно ветхозаветные образы, новозаветным было только соблазнительное сходство имени царя с именем апостола. Но сравнивали Петра и с Самсоном, и с Яфетом, и с Моисеем, и с Соломоном, и с Давидом. В логике прерывания православной традиции надо было отступить вглубь, авангард должен быть освещен стариной, иначе все эти латинские «виктории» останутся висеть в воздухе или по крайней мере на триумфальных воротах Иосифа Туробойского, пугая прохожих.
Некоторый панегиризм окружал и образ кроткия Елисавет, но это, пожалуй, случайность, объяснимая инерцией и талантом Ломоносова, который, выражаясь современным языком, пытался таким своеобразным способом лоббировать науку. Новая мощная волна культа связана с Фелицей. «Петр дал нам бытие, Екатерина – душу», — сказал Сумароков. «Петр Россам дал тела, Екатерина – душу», — сказал Херасков. «Петр разбудил Россию от апатического сна, но вдохнула в нее жизнь Екатерина», — сказал Белинский. Однако, когда душа и тело были уже даны русской монархии, необходимость в культе личности монархов отпала, и мы его больше не видим до самого прихода следующей пары властителей. Новый Херасков мог бы сказать: «Ленин дал советской власти тело, Сталин – душу».
Иллюзия консерватизма
Культ Ленина был необходим не только потому, что утверждалось нечто новое, но и потому, что ни о каком парламентаризме речи идти не могло. Было лишь слово учителя. Как всегда, авангард должен был стать традицией, и, как всегда, это было сложно. Откуда, например, он взялся, этот «человек, борец, каратель, мститель»? Поминался даже Стенька Разин. В школьной традиции выстраивалось представление об истории как о цепи восстаний, начиная с восстания достаточно далекого от нас человека – Спартака.
Но по-настоящему переодеть авангардизм в консерватизм удалось только вождю, отцу и учителю – Сталину. Ленин не был отцом, как и Петр, он был только вождем и учителем. Он дал лишь тело, отцы народа (или матушки-государыни) дают душу. Им не только ведома высшая истина (учитель), они не только ведут через века в будущее (вождь), они еще и исконные зачинатели самого народа – отцы. Переодевание революционера и авангардиста Сталина в батюшку-царя и консерватора было проделано с такой неукротимой энергией, что способно ввести в заблуждение и современного человека.
Разум подсказывает, что ни о каком консерватизме не могло быть и речи. У него просто не было социальной базы. Раскрестьяненные крестьяне селились в городах и при стройках века, дворянство, духовенство и купечество были уничтожены. Где обретался этот советский консерватор, исповедующий истину «Мой дом – моя крепость»? Кто во всей России мог сказать о себе: «Я живу так, как мои отцы-деды жили»? Разве что граф Алексей Николаевич Толстой. Даже партноменклатура не была социальной базой консерватизма. Все было текучим. Люди исчезали прямо с фотографий, что блестяще продемонстрировано в книге «Пропавшие комиссары». Старые газеты быстро засекречивались и получить их в свободном доступе было невозможно: «Вам зачем, товарищ?» Но сердца многих склонны верить в консерватизм, в возвращение исконно русских традиций, в то, что умело вставленное в речь обращение «братья и сестры» превращает всю пирамиду Хеопса в православный храм.
Слово как дело
Чтобы подобное стало возможным, недостаточно пропаганды, необходимо, чтобы пропаганда оккупировала несвойственные ей области – искусство и науку — и в конце концов стала дублировать реальный мир. Не последнюю роль здесь играл праздник. В самые ужасные годы он нес в себе дозу социальной анестезии. Официальная культура купалась в торжественном и могущественном слове. Могущественном потому, что в гротескном мире культа вождя и достижений ничего невозможного не было. «Согрел он дыханием сердца полярные ночи седые, раздвинул он горы крутые, пути прожил в облаках. По слову его молодому сады зашумели густые, забила вода ключевая в сыпучих горючих песках». В этом мире и логические противоречия не выглядят фатальным препятствием. Ничего удивительного не было в том, что, свергнув «ненавистный царизм», вождь вел себя как царь и обращался к образам прошлых царей – Петра и Грозного.
Всемогущее слово завораживало. Вопрос о соотнесении его с наблюдаемой действительностью, и в самом деле, некорректен. О пьесе можно судить лишь по законам драматургии. И провалилась пьеса именно тогда, когда эти законы были грубо нарушены. Страдания и лишения прошлого были способны лишь стимулировать бегство в спасительные объятия торжественного слова. Погрузишься в мир славословий, и жить становится лучше и, как верно заметил товарищ Сталин, веселее. Ни лагерный мат, ни шепот «блатмейстеров», ни даже язык политических анекдотов не могли потревожить торжественного слова. Но будничной скуки торжественное слово не выносит. «Кубанские казаки» — да, брежневские речи – нет, хотя в них и было больше правды, чем в «Казаках».
Скука неизбежно настигает торжественное слово, потому что бесконечно тянуть высокую ноту нельзя, потому что трудно поверить, что каждый следующий правитель обладает свойствами всеведения вождя и мистическим отцовством (откуда и желание долго держать на троне одного человека). Другой вопрос, можно ли жить без культа, коль скоро традиция уже сложилась и достаточно лишь поддерживать культ прошлых вождей: этот дал душу, тот – тело, как в позапрошлом веке. Оды стихают. Зато расцветают полемические жанры: сначала в литературно-критических журналах, потом, после 1864, в суде присяжных, а там, после 1906, и в Думе. Однако в этом советская история не походит на царскую.
Вопреки теории «двух культур» советская власть была авангардным начинанием с самого начала и до самого конца. Никакой традиции она не знала. Она жила от кампании к кампании, она продолжала хвалить и порицать. Порицали на этот раз и самого Сталина, разрушая предыдущие части Мерлезонского балета. Никаких полемических площадок а ля суд присяжных девятнадцатого века в общественный жизни не появлялось. Где Кони, Плевако, Карабчевский? А где Белинский с Чернышевским? По лестным для нас апокрифам полемика зрела на кухнях. Там мы критиковали пьесу, как если бы она была не пьеса, а правда. На мой взгляд, именно эта война с ветряными мельницами пропаганды предопределила скудость того багажа, с которым нам предстояло шагнуть в будущее, когда пьеса сошла со сцены. Здесь, по-видимому, лежит корень многих сегодняшних упрощений. Возбуждаясь от краснодарского чая, мы доказывали друг другу, что дважды два – четыре, а нам предстояло решать дифференциальные уравнения. Кстати формула «Дважды два – пять» – законное дитя тех же штудий.
Эпидейктическая риторика с ее славословиями сыграла с нами злую шутку. Но сама по себе она ничего опасного в себе не несет. Вспомним о зарождении этой риторики у древних греков, когда произносились консолидирующие речи на могилах павших героев и славили победителей на олимпийских состязаниях. Вопрос в том, что, кроме эпидейктической риторики, живет в общественном пространстве. Если там на своем месте живет судебное и совещательное красноречие, вся система убеждающих речей работает как здоровый организм. Пушкин тоже внес свою лепту в культ Петра. Но он, во-первых, драматически углубил эту тему, а во-вторых, умел писать и о другом: о Татьяне, ее няне и даже о пиковой даме. Мы же с упорством маньяка, перенесшего родовую травму, можем думать только об одном.
Источник: RELGA.RU