Что было при столкновении славянофильского «мира» с новыми масштабами мировых понятий, мировой политики? Андрей Тесля вновь принимает теоретический вызов.
Орест Федорович Миллер – персонаж, ныне мало известный и упоминаемый преимущественно «по связности», в качестве либо редактора посмертного собрания сочинений Ф.М. Достоевского и материалов к его биографии (1883), либо составителя собрания сочинений И.С. Аксакова и т.п. Если интерес оборачивается на него самого – в первую очередь в связи с его лекциями о русской литературе послегоголевского периода, разросшимися с 1874 года, когда они впервые вышли небольшим томиком в двести страниц, вплоть до массивного трехтомника последнего прижизненного, 4-го издания – то его суждения выступают как иллюстрация «типического» для целой группы отношения к обсуждаемому произведению: ему редко доводилось высказывать взгляды оригинальные
и неожиданные. Да и сам набор суждений был весьма ограниченный – даже в подготовленном с любовью и старанием новом издании избранных работ Миллера (2012) бросается в глаза постоянное повторение даже не тех же самых идей, а одних и тех формулировок и цитат. Новейший исследователь творчества Миллера А.Э. Котов пишет, цитируя единственного автора развернутого очерка о нем, Б.Б. Глинского [1]: «По своему мировоззрению М<иллер> – типичный представитель рос<сийской> интеллигенции 1860-х гг., сочетавший в себе “любовь к обобщениям, гуманизм и сердечность”» (Котов, 2010: 299).
Однако Миллер интересен именно тем «типическим», как «вымывается» из славянофильства лежащая в основе последнего, воспринятая у немецких романтиков историософия «мирового призвания» народов – той особой роли, к которой они предназначены, будучи народами историческими, – и из чего рождается славянофильское напряжение, о котором сам Миллер писал: «Кажется, в учении первоначальных славянофилов <…> было именно то, что можно назвать “религиозным порывом”» (Миллер, [1880] 2012: 100). Этот «порыв» существует как акт веры в историческое призвание народа – именно веры, того, что невозможно доказать, а в пользу чего можно привести лишь той или иной степени сомнительности аргументы, всегда оставляющие пространство для сомнения, – веры, поскольку содержание ее относится не к историческому прошлому народа или его настоящему, – и даже не веры в будущее – а к прочтению «всемирной истории» как единого повествования, смысл которого раскрыт, по крайней мере отчасти, и из понимания которой – из помещения в эту «всемирную историю», долженствующую иметь вне-/сверхисторический смысл, – уже далее интерпретируется место данного народа. Иными словами, то напряжение, которое есть в славянофильстве, – это напряжение неопределенности, непредрешенности, негарантированности бытия «славян» в качестве «народов исторических», рождающееся как ответ на вызов, брошенный Чаадаевым. У Миллера же, – снимающего само разделение на народы «исторические» и «неисторические» и утверждающего право наций на самоопределение как всеобщее – обосновываемое через принцип культурного многообразия, где каждая нация понимается по аналогии с человеческой личностью и увеличение их, живущих по своим законам, приводит к увеличению богатства и полноты мировой истории, не имеющей предназначенного плана (или, по крайней мере, не имеющей такового, который был бы известен его субъектам), – «славяне» оказываются требующими своего места в числе прочих национальностей в качестве «плебеев» мировой истории. Раз всякая нация, способная к самостоятельной жизни, принципиально равна другой, то к каждой надлежит относиться как к «самостоятельной личности». Отсюда и особенность отношения Миллера к «Западу», к «Европе», имеющее специфические оттенки раннего антиколониального движения: он обвиняет «Европу» в несправедливости, применении «двойных стандартов», т.е. претендует на то, чтобы быть бОльшим «европейцем», чем они сами, – быть последовательным там, где они изменяют своим принципам:
«Для нашего общественного прогресса не все равно, осталось бы у нас государство при ненациональной системе или, поняв современные требования и особенность нашего положения в Европе, в самой внешней политике стало бы последовательно держаться принципа “национальностей”. Начав с поддержки его у Славян, нам пришлось бы, вооружив таким образом против себя всю старую Европу, искать против нее опоры в Европе же – в содействии, повсеместно и одинаково, всем ее свежим силам» (Миллер, [1865] 1877: 63).
Кстати отметим, что именно на этом уровне оказывается применима критика Леонтьева – о «среднем европейце как идеале и орудии всемирного разрушения», о национальных движениях как пути к «уравнению», как раз той самой «усредненности», «безликости».
Возражения, адресуемые Миллером своим оппонентам, принципиально «разновесны»:
– наследников «западничества», представителей того направления, которое принято было именовать в эти годы «либеральным», он критикует в первую очередь за непоследовательность, за нежелание, неготовность воспринимать русский и другие славянские народы в качестве самостоятельных субъектов истории, за готовность принять «европейские» начала в качестве самоценных, не подвергнув их внутренней критике и не осознав их, на взгляд Миллера, недостаточности и неполноты, невнимания к тому своеобразному и имеющему универсальную ценность, что есть в русском народе и славянстве, в их идеале, способном претворять и воодушевлять других. В речи «За обедом при отъезде славянских гостей в Москву», куда они направлялись на знаменитую этнографическую выставку 1867 года, ставшую своеобразным «смотром славянства», Миллер говорил: «Не удивляйтесь, что вам говорит это человек, носящий немецкое имя. Тут дело не в крови, не в происхождении; тут важно рожденье по духу. Есть своего рода претворяющая сила в русской народности, сила, поглощающая в себе все чужое – без малейшей тени насилия. Если и между Русскими еще много таких, которым бы стоило называться Немцами, то есть у нас и между Немцами (по происхождению) много людей, совершенно Русских, хотящих и умеющих быть только Русскими. Эта претворяющая сила русской народности заключается в славянской ее стихии, той стихии, которая обещает лучшую будущность человечеству. <…> Общность и равноправность – вот она, славянская правда! Итак, за нее, за основанную на ней будущую славянскую образованность!» (Миллер, [1867] 1877: 397–398). Обращаясь к своим разногласиям с Пыпиным и Спассовичем, выраженным в отклике Миллера (1865) на их «Историю славянских литератур», последний писал двенадцать лет спустя: «С тех пор как появилась моя брошюра об его книге, немало воды утекло. Оба мы не застыли, не остановились, – и точек соприкосновения, я думаю, у нас теперь более. По крайней мере, я с своей стороны готов бы был подписаться под следующими словами А.Н. Пыпина в одной из последних его статей о славянском вопросе: “Мы должны прийти к ним (к Славянам) не с идеями наших газет известного сорта… не самодовольными (и иногда просто нахальными) спасителями… [“Это, конечно, относится к нашему “обществу”, а не к “народу”, в котором нет и тени такого самодовольства”. – Прим. О. Миллера], а действительными друзьями, с уважением к народной личности [Курсив принадлежит мне. – Прим. О. Миллера] и с запасом нравственного достоинства, личного и общественного”» (Миллер, 1877: XIV) [2];
– напротив, основные силы его полемики были направлены на «консерваторов» и «государственников», именно здесь он не считал возможным компромиссы, утверждая: «К основным началам славянофильства гораздо ближе очень многие западники – те, которые, упорно зажмуриваясь перед тем, что является в жизни Запада ахиллесовой пятой, в сущности, вовсе им не удовлетворены и в полном его всеоружии.
С ними, ищущими на самом деле вместо силы, тонко выдающей себя за право, настоящей человеческой правды в жизни, а потому не исключающими из списка участников в будущей международной трапезе никого, а стало быть, и илотов Европы – славян, соглашение возможно в не особенно, может быть, и далеком будущем. С “националами”, готовыми ради умножения силы пожертвовать всем, чтобы выпустить эту силу на международную “борьбу за существование” с единственной целью закрепить за собой на возможно продолжительный срок перевес в этой бесконечной борьбе, – невозможно никакое сближение» (Миллер, [1880] 2012: 99). Стремясь представить позицию Ив. Аксакова максимально близкой к своей, он, после кончины последнего, вступил в полемику с С.Ф. Шараповым, утверждавшим (имея на то все основания), что с «консерваторами» у Аксакова в 1880-х годах были «вежливо-дипломатические отношения» (Миллер, [1887] 2012: 163, прим. С.Ф. Шарапова) и что вплоть до самого последнего времени своей жизни Аксаков избегал прямо полемизировать с ними, в свою очередь утверждая, что это «они дипломатически относились к нему, а не он к ним. Им хотелось, чтобы люди недогадливые признавали его состоящим в союзе с ними», относя к числу этих недогадливых большую часть «наших так называемых “либералов”» (Миллер, [1887] 2012: 174).
Сразу же после гибели Александра II Миллер завершает свою краткую и взволнованную заметку, опубликованную в «Историческом вестнике», следующим очень характерным образом: «Таков переживаемый нами исход того периода нашей истории, который называется петербургским. Пусть же поскорее наступает другой период, самостоятельный, русский; им только и начнется у нас настоящая, европейская жизнь, жизнь, способная внести новый вклад в сокровищницу человечества» (Миллер, 1881: 857).
Мягкий, умеренный во всех своих воззрениях Миллер оказался фигурой публичного скандала, – спровоцировав его сам, – именно из-за того, что его «умеренность» была принципиальной позицией, которую он готов был отстаивать и словом, и делом. После кончины Каткова он выступил с речью перед студентами Петербургского университета, «следуя установившемуся университетскому обычаю – поминать на лекции каждого из умирающих крупных общественно-литературных деятелей» (Миллер, [1887] 2012: 175), где говорил:
«Заслуги, часто приписываемые Каткову в политике внешней, вполне подрываются господствующим направлением его политики внутренней. Стремясь свести Россию с того пути, на который она стала в прошлое царствование, – пути освобождения ее народных и общественных сил, на тот прежний путь, исходной точкой которого служило увлечение чуждым нам строем немецкого полицейского государства, устарелым и на месте его происхождения, Катков мог только подрывать политическую мощь России, лишать ее голос в международных делах всякой силы и веса, а тем самым действовать в руку нашим врагам, которые только по крайнему недоразумению считали его опасным для них человеком» (Миллер, [1887] 2012: 177).
Семью годами ранее, еще в царствование Александра II, в своем программном тексте «Основы учения первоначальных славянофилов» Миллер писал о Каткове, не называя его: «<…> и в Грановском громко сказывался русский человек, – в те, например, минуты, когда он весь обращался в негодование от того “либерального” злорадства, с каким встречались наши неудачи во время Крымской войны некоторыми из близких к нему людей. – И это те самые люди, которые, пережив Грановского и благополучно писательствуя и в наши дни, усердно разыгрывают теперь вариации на патриотические мотивы и которых иностранная печать не со вчерашнего дня смешала в одну кучу со славянофилами под общим именем: Le vieux parti russe. А между тем во времена, непосредственно следовавшие за Крымской войной, они преусердно кидали грязью в этих смешиваемых с ними славянофилов, у которых и впоследствии только взяли напрокат кое-что и, взяв напрокат, затаскали и замарали» (Миллер, [1880] 2012: 24–25).
Собственное отношение Миллера к славянофильству, помимо отмеченных ранее принципиальных черт, было стремлением отнестись к славянству и к России критически, разграничивая идеальные стремления и реальность более жестким и последовательным образом, чем это делали «первоначальные славянофилы», склонные помещать свои чаяния в прошлое. Последнее для Миллера имело ценность не как воплощение идеальных стремлений, а как та реальность, где эти стремления были заявлены, – а само славянофильство выступало как условное название для национальных стремлений, не изменяющих первоначальному либеральному духу, но и не скованных рамками доктрины. Уже в одном из первых своих печатных выступлений с такого рода позиций Миллер писал: «Между тем как во мнении многих, по старой памяти, их взгляды слывут еще парадоксами, во мнении людей, поближе знакомых с делом, они скорее становятся притупляющимися от частого повторения одного и того же, притом очень часто одним и тем же проповеднически-самоуверенным тоном. Когда именно те люди, которым неотрицаемо принадлежит у нас великая честь зачина в таком важном вопросе, как вопрос о народности, готовы, так сказать, упустить из рук дальнейшую нить развития этого вопроса – потому что развитие требует последовательного ряда видоизменений, они же хотят догматически-неподвижно стоять у исходной точки; когда несчастное их упорство так настоятельно угрожает их делу, нельзя не порадоваться вновь раздающемуся голосу сведущего и тем самым уже знаменательного сомнения. Дело того кружка, об упорстве которого только что было сказано, в настоящее время все таки уже не его только дело; оно видимо усваивается сознанием новых и разного рода людей, и, видоизменяясь под влиянием их личных особенностей, с другой стороны должно будет всех их связать в один более широкий круг, имеющий с течением времени еще далее расширяться! Желательно было бы, чтобы с этим расширенным кругом совпал наконец и первоначальный славянофильский, совпал с ним, отложив родоначальническую гордость, освободившись от угловатостей и фанатического стояния за каждую йоту своего уже немного и устаревшего credo. Во всяком же случае, выйдут ли из своей уже несвоевременной замкнутости славянофилы или еще упорнее будут держаться ее – уже никакому сомнению не подлежит, что новым сторонникам начала народности предстоит вооружиться совершенно другими средствами. Не обязательность догматов, а строгая убедительность выводов, делаемых со всею трезвостью науки; не общие положения, не руководящие, т.е. все-таки только теоретические взгляды, а верное знание дела, всестороннее ознакомление с фактами; не дедукция, хотя бы и самая строго логическая, а постепенная, осмотрительная индукция, постепенное поступание от разработки частных явлений к общим из них заключениям – вот что в настоящее время требуется от того, кто хочет действительным образом разрабатывать трудный и многосложный вопрос о народности» (Миллер, [1865] 1877: 30–34). В последующие годы он куда меньше дистанцировался от славянофильства – благодаря в том числе и упрочнению личных связей, будучи товарищем председателя Санкт-Петербургского славянского благотворительного комитета, связанным многоразличным образом с И.С. Аксаковым, А.И. Кошелевым, Ю.Ф. Самариным, Н.Н. Страховым и др., – однако всегда отделяя «исходную точку» славянофильства, которую разделял, и ее воплощение у самих славянофилов, не говоря о продолжателях. Он подчеркивал:
«К. Аксаков, утверждая, что Москва “поддерживала все особенности, и племенные, и местные, и при единстве хранила разнообразие”, хотя и идеализировал Москву в своем духе, но прямо указывал этим на то, как оно должно быть по понятию славянофилов.
Этим уже определяется взгляд их на отношения государства к своим областям, государственного языка – к своим местным наречиям, а также и к самостоятельным языкам инородческих областей» (Миллер, [1880] 2012: 94–95),
– тем самым проводя решительную грань между славянофильством и теми направлениями, которые зачастую казались близки к нему (и отличие которых не всегда желал выводить на первый план – по условиям момента – тот же Ив. Аксаков, последний представитель, по словам Миллера, сказанным после панихиды в Исаакиевском соборе, «так называемого славянофильства в его первоначальном виде» (Миллер, [1886] 2012: 149)): «Наши теперешние “националы” (из мечтающих о повторении Рима в России), если им непременно угодно связывать себя со славянофильством, на которое, в сущности, они поглядывают очень свысока, могут называться новославянофилами только в смысле лжеславянофилов» (Миллер, [1880] 2012: 99).
Значение Миллера для современников – несопоставимо большее по сравнению с тем, которое он имеет в рамках нынешних прочтений русской интеллектуальной истории, – связано не с оригинальностью его идей, а с самим характером его личности, тем, как эти идеи воплощались им в жизни. С.Ф. Платонов, которому довелось учиться у Миллера, вспоминал: «Малого роста, почти карлик, с большой бородой и лысый, он напоминал гнома. Смотрел он через очки своими близорукими глазами всегда серьезно, даже сурово, и в этом взгляде чувствовалась строгая и неподкупная совесть. Однако суровый взгляд не мог скрыть искренней и глубокой доброты Миллера; одинаково доброй была и редкая улыбка Миллера» (цит. по: Климаков, 2012: 15). Эта человеческая доброта и совестливость, распространяясь на общественную деятельность, приводили к морализаторству в политике, но, что встречается куда реже, чем морализаторство, проявлялись в личном плане готовностью и свои действия определять – а не оправдывать – моральными принципами, поступая так, как надлежит поступить, невзирая на последствия.
Литература
1. Климаков Ю.В. (2012) Предисловие // Миллер О.Ф. Славянство и Европа / Сост., предисл., коммент. Ю.В. Климакова; отв. ред. О.А. Платонов. М.: Институт русской цивилизации. С. 5–23.
2. Котов А.Э. (2010) Миллер Орест (Оскар) Федорович // Российский консерватизм середины XVIII – начала XX века: энциклопедия / Отв. ред. В.В. Шелохаев. М.: РОССПЭН. С. 299–301.
3. Миллер О.Ф. (2012) Славянство и Европа / Сост., предисл., коммент. Ю.В. Климакова; отв. ред. О.А. Платонов. М.: Институт русской цивилизации.
4. Миллер О.Ф. (1881) Ужасная логика // Исторический вестник. № 4 (апрель). С. 854–857.
5. Миллер О.Ф. (1877) Славянство и Европа. Статьи и речи Ореста Миллера. 1865–1877 г. СПб.: Типография Г.Е. Благосветлова.
Примечания
↑1. Редактора «Исторического вестника», где с самого основания журнала и до своей кончины публиковался О.Ф. Миллер.
↑2. Примечания в круглых скобках также принадлежат О.Ф. Миллеру.
Источник: Журнал «Гефтер»