«Общество — это и есть религия»

05.10.2018
601

Социолог Михаил Соколов о том, как Эрвинг Гоффман покорял свой Эверест. Эрвинг Гоффман (1922–1982) — один из самых необычных социологов ХХ века, прославившийся «драматургическим» подходом в микросоциологии. Его интересовали в первую очередь не общество, социальная стратификация или власть как таковые, а то, как именно люди ведут себя в конкретных обстоятельствах и местах, будь то психиатрическая лечебница, казино или людная улица.

В издательстве «Элементарные формы» вышла его работа «Поведение в публичных местах» (1963) о паттернах и правилах, которым подчинено взаимодействие людей, оказавшихся рядом друг с другом. Научный редактор книги, профессор факультета политических наук и социологии ЕУСПб Михаил Соколов рассказал «Горькому» о том, зачем отводить глаза от незнакомцев, кого Гоффман называл богом социологии и почему убийство может считаться допустимым, а измазывание фекалиями чужой двери — нет.


Поведение в публичных местах: Заметки о социальной организации сборищ. Перевод с английского А. М. Корбута. Под ред. М. М. Соколова. М.: Элементарные формы, 2017

Об авторе

Говорить об ученом почему-то принято начиная с его национальности, но в случае с Гоффманом национальность с трудом поддается определению. Он вырос в Канаде, родители — еврейские эмигранты из той части Российской империи, которая сейчас территория Украины; большую часть профессиональной жизни провел в Штатах, но, как считается, минуту своего величайшего озарения пережил в Европе, на островке между Шотландией и Норвегией, где писал диссертацию, изучая локальное сообщество. Писал на английском, но, утверждают знатоки, на специфическом канадском английском — изысканном, чуть старомодном. По многим другим причинам Гоффман тоже одна из самых необычных фигур в истории социологии. С одной стороны, он обязательно есть в любом современном учебнике по социологической теории, с другой — нельзя сказать, что он создал какую-то школу или что у него было много последователей. Успех теоретика в социальных науках традиционно измеряется количеством людей, объявляющих себя его учениками, — про Гоффмана неясно, были ли у него ученики вовсе. Нет и принятого обозначения для его учения, вроде структурализма или неофрейдизма. Иногда используется термин «драматургическая социология», но он и очень неточный, и, в сущности, применим к одному Гоффману.

Это объясняется тем, что Гоффман в некотором роде символ того направления, в котором социология могла бы пойти, но не пошла. Возможно, самая важная вещь, объясняющая, почему социология развивалась так, как развивалась, заключается в следующем: она с первого дня своего существования точно знала, чего хочет. Социология мечтала вырасти настоящей наукой. Но что такое наука? И что надо делать, чтобы стать наукой? Социологи были одержимы выяснением ответа на этот вопрос — именно поэтому они всегда проявляли интерес к философии науки, настоящим ученым (физикам или биологам) в целом несвойственный. На первый взгляд, кажется, все просто: чтобы стать ученым, надо подражать ученым. Однако, исследуя общество, нельзя подражать физикам или биологам в точности. Надо подражать каким-то существенным сторонам их деятельности. Но какие стороны «существенные»? А чем можно пренебречь? Скажем, способность к предсказанию? Или наличие абстрактных законообразных формул, описывающих реальность? Или возможность кумулятивного развития? Из разных ответов на этот вопрос возникают разные течения, поскольку оказалось, что можно изобрести социологию, которая более-менее соответствует одному критерию, но не всем сразу.

Например, можно создать социологию, в которой будет много цифр и законообразных формул — если происходит А, то происходит Б. Такая социология, построенная вокруг методов регрессионного анализа, в итоге и стала мейнстримом. Формулы выглядели наукообразными — с той поправкой, что закономерности они описывали вероятностные, а предсказательной силой те обладают очень низкой. Компьютеры и big data позволили создать социологию с куда большей предсказательной силой. Но, как ни странно, там нет никаких формул. Мы проанализировали огромный массив данных, научили нейронную сеть что-то предсказывать — однако мы не знаем, почему она это предсказывает. И в этом знании нет кумуляции. За счет приобретения одних атрибутов научности мы лишились других. Характерно, что социологический мэйнстрим пока отнесся к big data без особого энтузиазма — именно потому, что такая социология предполагает отказ от тех атрибутов научности, с которыми социологи не готовы были расстаться.

Гоффман стоит в финальной точке течения, которое отождествляло себя с еще одним пониманием научности, указывающим на другой атрибут настоящей науки, —  бесстрастный натурализм. Когда Гоффман пытается рассказать, что делает, он описывает себя именно как натуралиста старой закалки, наблюдающего за повадками животных или изучающего морфологию растения. У этого натурализма есть несколько коннотаций. С одной стороны, предпочтение непосредственного наблюдения, выводы которого необязательно облечены в математическую форму. Естественная область исследований натуралиста — то, что каждый может увидеть своими глазами. С другой стороны, натурализм означает беспристрастность. Ученый должен исследовать мир как он есть, не поддаваясь желанию спроецировать на него свои представления о добре и зле. В этом смысле исследования общества научны, когда не стоят ни на чьей стороне. Если при чтении книги угадываешь, кому из своих героев автор сочувствует, а по чьему поводу негодует, — это точно не научная книга. Натуралист не пишет книги, доказывающие лисам, что они не должны трогать кроликов, или воодушевляющие кроликов на борьбу с лисами, — он объясняет, почему лисы не могут не есть кроликов. Гоффман виртуозно соблюдает авторскую позицию отстраненного наблюдателя, который сочувствует и не сочувствует всем одинаково. Наконец, натурализм в каком-то смысле подразумевает отказ от наших представлений о важном и неважном. Изучать надо то, что поддается изучению — просто потому, что оно существует. Архетипический натуралист — это человек, который всю жизнь копается в пестиках и тычинках растения, не имеющего никакого народнохозяйственного знания.

Одно из самых шокирующих среди многочисленных шокирующих высказываний Гоффмана было сделано в его посмертном выступлении — речи, которую он должен был произнести на ежегодном собрании Американской социологической ассоциации, но не произнес из-за смертельной болезни. Его регулярно спрашивали, зачем он изучает то, что изучает. И в этом предсмертном послании он дал ответ, заимствованный у английского альпиниста Джорджа Мэлори, который то ли взошел, то ли не взошел на Эверест в 1924 году. Последний раз его видели на пути к вершине, а тело нашли уже в 1990-х. Сейчас считается, что он не мог взойти на Эверест из-за недостатка кислорода и вершину покорили четвертью века позже. Но романтики до сих пор верят, что Мэлори погиб уже по дороге назад. Так вот, Мэлори был математиком, профессором в Кембридже и, по собственным словам, не любил горы. Он хотел взойти на Эверест, затем вернуться и жить спокойной жизнью, не поднимаясь выше верхнего этажа своего колледжа. Его, понятно, спрашивали: нельзя ли миновать фазу Эвереста и сразу зажить спокойной жизнью? Ну зачем тебе Эверест, Джордж? На что Мэллори пожимал плечами и отвечал: «Ну, потому что он есть». Таким же был ответ Гоффмана на вопрос, зачем он изучает общество: «Потому что оно есть».

Это нетипичный подход для социологии. Социологи всегда мечтали облагодетельствовать человечество, решив его социальные проблемы. Они обычно отвечают: чтобы поменять мир, помочь людям, противостоять глобальным угрозам, чтобы восторжествовала справедливость. Им очень сложно сказать, что они изучают какие-то вещи, просто потому что эти вещи существуют. Но Гоффман пытался изучать то, что существует и лучше всего поддается наблюдению, — а не то, что было бы важнее всего изучить. Это создало очень необычную социологию. Он всю жизнь изучал то, что мы в первую очередь видим в любой социальной ситуации: саму социальную ситуацию, человеческое поведение во взаимодействии лицом к лицу. Основной предмет его социологии — поведение людей в публичных местах, как, собственно, и называется переведенная усилиями издательства «Элементарные формы» книга.

О книге

«Поведение в публичных местах» сложно пересказать — в нем нет ничего, что можно назвать обобщениями, выводами или основным тезисом. Как и другие гоффмановские работы, она представляет собой серию классификаций, категорий, опираясь на которые можно описывать ситуации и поведение в них. Гоффман снабжает нас серией ярлыков, которые можно наклеивать на поведенческие паттерны.

Например, он описывает то, что называет гражданским невниманием — демонстрацию того, что мы осведомлены о существовании окружающих, но нам нет до них дела. Оно проявляется в едва уловимых жестах, которые, однако, можно наблюдать с поразительной регулярностью. Скажем, два человека, идущие на уединенной тропинке в парке навстречу друг другу, обычно отводят глаза, затем, приблизившись на некоторое расстояние, встречаются взглядами, слегка улыбаются друг другу и говорят «привет», если они американцы, а затем снова отводят глаза. Важно, чтобы взгляды встретились, и важно, чтобы они встретились на строго установленную долю секунды — ни больше, ни меньше.

Гражданское невнимание проявляется, прежде всего, в регулировании взгляда — зримого воплощения нашего мысленного присутствия. Мы обязаны смотреть на те объекты, внимание к которым предполагает наша социальная роль (учитель предполагает, что ученик, смотрящий в окно, а не на доску, заслуживает выговор, как и муж, не заметивший новой прически своей жены), и, наоборот, обязаны не смотреть на объекты, по отношению к которым не готовы сыграть роль, предполагаемую взглядом. Один из самых затруднительных моментов во время первых лекций молодого преподавателя — освоиться с мыслью, что он может и даже должен встречать и удерживать взгляд незнакомых девушек в аудитории, хотя выработанные ранее социальные рефлексы удерживают от этого, так как до этого удержанный взгляд означал намерения, которые в данной ситуации явно не подразумеваются. Весь первый семестр глаза его нервно бегают по аудитории. Другой пример: официанты виртуозно умеют не встречать взгляда клиента, потому что если клиент поймал их взгляд, он знает, что они знают, что он знает, что им хорошо бы принести меню, принять заказ или попросить что-нибудь еще.

Всю совокупность подобных правил поведения Гоффман называет порядком интеракции. Если все-таки пробовать найти в книге большой тезис, он будет состоять в том, что порядок интеракции существует — и обладает собственной логикой, не сводимой к любому другому социальному порядку. Есть особая система правил, регулирующая, как люди взаимодействуют, оказавшись рядом друг с другом. Ее нельзя вывести, например, из классового неравенства, горячо любимой социологами темы. Это не значит, что экономического неравенства не существует — оно, конечно, есть, но может очень мало сказываться на том, как люди будут вести себя, встретившись лицом к лицу. Если мы найдем здесь какие-то общие знаменатели (а мы их обязательно найдем), то они указывают в совершенно другом направлении — не классового неравенства, а гражданской религии современного общества.

Общество как бог

Гоффман — продолжатель идей французского социолога Эмиля Дюркгейма, жившего на рубеже XIX–XX веков. В одном месте Гоффман называет Дюркгейма «Он» с большой буквы, имея в виду, что это бог социологии. Дюркгейму это было бы приятно по многим причинам, в том числе потому, что в каком-то смысле он и претендовал на роль если не Всевышнего, то пророка. Он был сциентистом и атеистом, но при этом очень странным атеистом. Дюркгейм считал, что любое нерелигиозное общество не может существовать, потому что общество — это и есть религия. Религиозное чувство возникает из опыта взаимодействия, соприкосновения с неким гигантским, бесконечно превосходящим нас существом. Примерно как у Фрейда (который был его современником), только Фрейд думал, что бог — это забытый отец (ну или мать, в зависимости от пола божества), то есть наш религиозный опыт — это продолжение детского опыта взаимодействия с родительской фигурой. А у Дюркгейма бог постоянно с нами — это антропоморфная персонификация вполне реального опыта, но не детского опыта взаимодействия с родителем, а повседневного опыта взаимодействия с обществом. Общество сильное, гигантское, бессмертное, всезнающее по отношению к каждому из своих членов. В этом смысле всем, чем мы обладаем — всеми знаниями, всеми представлениями, всей нашей личностью — мы обязаны исключительно обществу. Наша религия всегда отражает социальный опыт. Или, вернее, та система представлений, которая на определенном этапе социальной эволюции точнее всего отражает социальный опыт, и является религией. Эти представления меняются. Воплощение общества в антропоморфных фигурах на некотором этапе закономерно и неизбежно. Но по мере того, как общество развивается, мы приближаемся к пониманию того, что оно такое, — и начинаем обожествлять иные вещи. Например, начинаем больше ценить отдельного индивида, а не абстрактное божество. Потому что отдельный индивид, сформированный обществом, всегда оказывается живым отпечатком этого общества. Обожествление индивида — это религия современных обществ. В этом смысле консервативно-религиозные критики, которые говорят, что нельзя верить одновременно в Бога и в права человека, нельзя обожествлять права человека, не отказав в обожествлении традиционным божествам, абсолютно правы с дюркгеймовской точки зрения.

У Дюргкейма была еще одна важная идея: религиозный опыт транслируется во взаимодействии лицом к лицу во время ритуалов. Как нет религии без социального опыта, так нет и религии без ритуалов. Его могли спросить, где он видит эти ритуалы, но не успели — Дюркгейм умер довольно рано, — и за него ответил Гоффман. Для него порядок интеракции во многом задается нормами взаимного поклонения. Мы постоянно совершаем какие-то маленькие ритуалы по отношению к себе и другим людям, вместе составляющие этикет. Характерно, что наше отношение к нормам этикета гораздо менее релятивистское, чем к нормам этики. В области этикета мы уверены: есть нормы, которые нельзя преступать, каковы бы ни были обстоятельства. Большинство людей считает, что хотя убивать нехорошо, но убивать тех, кто собирается убить тебя или кого-то еще — допустимо и даже похвально. Украсть у того, кто обокрал тебя, может, и не похвально, но и не особо позорно. Но большинство людей не думает, что измазать фекалиями дверь того, кто измазал фекалиями твою, — допустимый поступок. Нарушить приличия недопустимо даже для того, кто стал жертвой нарушения приличий. Здесь наши стандарты гораздо менее гибкие, чем в случае с этикой.

Интересно, что Гоффман, говорят, называл себя анархистом. Анархистов обычно считают утопистами, не осознающими, что если над людьми не будет жандарма, они просто поубивают друг друга. Наивно думать, что все будут соблюдать даже самые справедливые законы, если эти законы не подкреплены вооруженной силой. Но Гоффман указывает, что в определенной сфере люди строго соблюдают установленные правила, когда никакой полиции нет и на горизонте, причем даже если эти правила необъяснимые и весьма дискомфортные. Взрослые люди, например, избегают шумно испускать газы на публике (и это еще мягко сказано: многие согласятся скорее умереть, чем попасться на подобном), хотя за это нет никакого уголовного наказания и даже ясного объяснения, что в этом такого ужасного (в конце концов, на ферме работники десятки раз в день спокойно переживают газоотделение лошадей и коров вблизи себя, не находя в этом ничего особенно мучительного). Если бы соблюдение закона стало вопросом приличий, мы жили бы в мире, где банки не запирали дверцы сейфов на ночь. Раз такое соблюдение правил взаимодействия возможно в какой-то одной сфере жизни, почему невозможно во всех остальных?

О следовании порядку

Считал ли Гоффман, что люди должны строго следовать правилам, которые он описывает? Из его книг мы этого толком не узнаем. Он очень скрытный автор, полагавший, что его должны знать благодаря текстам, а не чему бы то ни было еще. Гоффман ненавидел фотографироваться, никогда не давал интервью. Едва ли не единственный раз появился в прессе, когда его пригласили выступить в начале учебного года перед учащимися в его сельской канадской школе, — и об этом написала местная газетка. В этом смысле мы практически ничего не знаем о Гоффмане.

В его книгах много оборотов вроде «когда Х обнаруживает себя в ситуации Y, он должен вести себя так-то и так-то» — но это скорее описание того, что большинство людей чувствуют, что они должны. Например, должны отводить глаза от незнакомого человека, если нет веских оснований его рассматривать. Если нас поймали за тем, что мы рассматриваем кого-то незнакомого, мы чувствуем себя смущенными. Но почему мы, собственно, чувствуем себя смущенными? Почему должны не смотреть на него? Большинство взрослых об этом вспоминают, только чтобы объяснить маленькому ребенку — и обычно довольно невразумительно. Есть много других вещей, относительно которых мы чувствуем, что должны их делать, хотя и не знаем почему. Думает ли Гоффман, что мы на самом деле должны? Это остается загадкой. Для Дюркгейма люди, безусловно, должны это делать. Он создавал религию человечества и верил, что его социология адекватна будущей стадии развития общества. Во времена архаичной религии поклонялись обществу, не понимая этого. Теперь Дюркгейм все объяснил: люди все равно продолжат поклоняться обществу (потому что оно — источник всякого чувства и смысла в их жизни), но теперь точно будут знать, чему поклоняются. В каком-то смысле Гоффман следует Дюркгейму. Например, еще один его известный афоризм о том, что исследователи, которые отказываются уделять внимание церемониям и ритуалам сообщества, надеясь узнать его настоящую жизнь, ищут ее не в том месте: «Жизнь — это свадьба». Люди по-настоящему живы, когда участвуют в коллективных самопредставлениях, когда находятся рядом с другими — и реальность, которую они творят при этом, более реальна для них, чем всякая иная.

С другой стороны, многие его книги (особенно посвященные психиатрии) вроде бы восхваляют людей, каким-то образом противостоящих этому давлению. Скажем, сумасшедшие настолько оказываются жертвами этого порядка, что не могут ждать от него ничего хорошего. Тогда они ускользают от него, развивая то, что Гоффман называет аморальным искусством бесстыдства. Тем не менее, психиатрические клиники оказывают обществу службу в том смысле, что в них запирают людей, не вписывающихся в порядок интеракции. У Гоффмана не было иллюзий по поводу того, что больные получают в клиниках какую-то особую помощь. Если они и выходят из нее более здоровыми с точки зрения общества, то вовсе не благодаря состоявшейся терапии, а потому что, например, научились притворяться более нормальными.

В действительности, полагал Гоффман, люди попадают в клинику не потому, что у них искаженное восприятие реальности, а потому что они ведут себя не в соответствии с правилами взаимодействия с другими. Если вы рассказываете, что видели инопланетян и с тех пор слышите их голоса у себя в голове, то в клинику попадете не потому, что слышите голоса, а потому что, когда другие дают понять, что считают разговор странным, вы (вместо того, чтобы деликатно посмеяться и сменить тему) продолжаете говорить о летающих тарелках. Если вы посмеетесь, окружающие в худшем случае решат, что вы неудачно пошутили. Психиатрия карает людей за то, что они проявляют непомерную настойчивость в поддержании темы, которую другие хотели бы сменить, — а вовсе не потому, что сама тема странная. (На самом деле, любая тема, разговор на которую поддерживается с излишним фанатизмом, может считаться симптомом. В одном учебнике медицинской психологии приводят в пример человека, который был зациклен на теме изоляции труб и мог свести к ней любой разговор, — это считалось безусловным признаком умственного недуга. С другой стороны, если бы человек ни под каким предлогом не соглашался говорить о трубах, даже когда все вокруг на этом настаивали, это тоже было бы сочтено симптомом). Правила, которые на самом деле нарушает пациент, — это правила, определяющие, как менять тему разговора, а не диктующие, как видеть мир.

В другом месте Гоффман говорит, что любой психиатрический симптом может оказаться вполне адекватным поведением, если осуществляется в ситуации, которая считается для этого подходящей. Например, когда больной не реагирует на доктора, который задает ему вопросы, он считается кататоническим шизофреником. А если девушка среднего класса, которая проходит мимо молодежи несреднего класса, свистящей вслед и пытающейся с ней заговорить, делает вид, что этой молодежи не существует, то в американском обществе она считается хорошо воспитанной. Любой симптом может превратиться в какой-то момент в адекватное ситуации поведение, и любое поведение — в симптом. Важно не то, что люди делают или думают, а насколько вписываются в ситуацию. Гоффман не сомневался, что разные странности человеческого поведения, касающиеся компетенции психиатрии, — это, в своей основе, преступления против порядка интеракции.

В целом, судя его по книгам, Гоффман был достаточно амбивалентен по отношению к описываемому порядку. С одной стороны, если люди откажутся участвовать в игре, социальный мир рухнет, и мы все будем погребены под его обломками. С другой, он не мог не сочувствовать тем, кто стал жертвой этого порядка, и не восхищаться теми, кто ускользнул от его контроля.

О влиянии

У Гоффмана, как уже было сказано, не было армии преданных учеников среди социологов. Время от времени кто-то берет его идеи — Арли Хохшильд или Томас Шефф. Чаще кто-то выдает свои идеи за его, как произошло с анализом фреймов, превратившимся в социологии общественных движений в незамысловатую версию риторического анализа. Или с Рэндаллом Коллинзом, приписавшим Гоффману свою собственную метафизику ритуалов интеракции.

Те же, на кого он оказал наибольшее влияние, находятся скорее где-то на границах социологии или вообще за ними. Главное направление, разделявшее гоффмановский натурализм, — это этнометодология (с основателем которой, Гарольдом Гарфинкелем, он был в тесном контакте). Этнометодология всегда находилась где-то на дальних берегах социологии, а сейчас значительная ее часть переместилась в лингвистику. Лингвисты привлекательны для этнометодологов, потому что им не требуется объяснять, зачем они изучают язык. Объяснение «мы изучаем предлоги, потому что они есть» считается вполне достаточным. Социологических диссертантов сразу спрашивают в этой ситуации: где реальная проблематика? Какие социальные проблемы ваше исследование обмена взглядами поможет решить? И иногда очень сложно сказать, какие проблемы оно поможет решить. Конкретному человеку оно поможет не сойти за умалишенного — это, конечно, хорошо, но на защите диссертации про это недостаточно сказать.

Помимо этнометодологии, есть много прикладных исследований, в которых Гоффман используется неожиданными людьми, не имеющими почти никаких других точек соприкосновения с социологией. Ссылки на «Поведение в публичных местах» могут всплыть в работах по компьютерной симуляции, моделирующих потоки людей в метро. Гоффман пишет, как они передвигаются в публичных местах, поддерживают вокруг себя зону приватного пространства, как стоят, чтобы сделать вмешательство в это пространство минимальным, — и это очень важно, если надо спланировать, как будет распределяться в метро человеческий поток. Есть десятки таких работ, где появляется Гоффман, но они не образуют какого-то одного направления.

О переводе

В книге есть послесловие переводчика, которое я рекомендую прочитать, чтобы понимать статус перевода. К сожалению, Гоффман очень хорошо пишет. Это делает приятным его чтение на английском и очень болезненным — процесс перевода на русский. Калькирующий перевод лишает текст художественных качеств. В случае с академическими текстами это обычно считается допустимой потерей, потому что у большинства нет этих качеств. Но у Гоффмана они есть, а форма не вполне отделима от содержания, поэтому буквалистский перевод передает содержание неточно. А перевод, передающий смысл, оказывается крайне небуквальным. Поэтому любой, кто знаком с оригиналом, может сказать, что переводчик вместо Гоффмана рассказал о своем богатом внутреннем мире. Видимо, это неустранимая дилемма. Поскольку речь идет о только что вышедшей книге, надо затормозить прежде, чем сделать вывод, что Гоффмана лучше не читать на русском языке вообще. Это не только необходимо, если английский недоступен, но и интересно, если читать параллельно с оригиналом. Первой реакцией часто оказывается возмущение, но затем думаешь: а как бы перевел сам? Это упражнение позволяет понять текст лучше, чем многие другие. Начинаешь чувствовать, что из сказанного автором тебе действительно важно, за что готов убить переводчика, а за что — уважать. В данном случае есть множество поводов для уважения: Андрей Корбут проделал потрясающую работу.

Что почитать еще

Разумеется, самого Гоффмана. «Представление себя другим в повседневной жизни» — самую известную работу, но ее перевод можно использовать строго для ознакомительных целей. Дальше выбор более индивидуальный. Моим собственным были бы две его сравнительно неизвестные книги: Strategic Interaction и Encounters (если хотите почувствовать масштаб бедствия, с которым сталкивается переводчик Гоффмана, попробуйте предложить русский перевод этого заглавия из одного слова, означающего любые ситуации, когда несколько индивидов оказываются рядом друг с другом, но между ними не происходит ничего, помимо обмена гражданским невниманием; русское «встреча» вроде бы подходит, но интуитивно неприменимо к людям, простоявшим рядом некоторое время на автобусной остановке).

Следует читать книги, из которых сам Гоффман черпал вдохновение. В основном они не по социологии. Многое из написанного им содержит образы из теории игр — «Стратегия конфликта» Томаса Шеллинга, видимо, сильно повлияла на Гоффмана. Из социологической классики стоит почитать «Элементарные формы религиозной жизни» Дюркгейма. Очень сильно Гоффман переосмысливает Фрейда, который говорит о бессознательных силах нашего «Я», удерживающих некоторое содержание от того, чтобы оно выплеснулось в сознание. Гоффман, в свою очередь, говорит об образе себя, который каждый из нас проецирует в ситуацию, и разных действиях, ставящих его под угрозу (хотя по другим причинам нам и хотелось бы их совершить). Скажем, нам хочется засмеяться над кем-то из окружающих, хотя мы чувствуем, что делать этого не стоит. Мы подавляем эти действия и боимся, что ненароком они прорвутся наружу, показав, что на самом деле мы думаем. Они вовсе не бессознательны (мы хорошо знаем, что хотим засмеяться и почему), а контроль исходит от очень даже сознательных частей нашего «Я». С точки зрения Гоффмана, Фрейд ошибочно перенес внутрь индивида тот динамический механизм, который в действительности определяет отношения индивида и ситуации. Место сознания в топографической модели Фрейда для Гоффмана занимает коллективное сознание или общее знание группы — то, что все знают, и каждый знает, что все знают, и все знают, что каждый знает. С этой поправкой многие из описанных Фрейдом механизмов характеризуют социальную динамику группы. Работы Фрейда вряд ли нуждаются в представлении, но хотелось бы порекомендовать совершенно потрясающую статью «Жуткое».

Кроме того, книги по истории развития этикета. Если социологическая классика, то «О процессе цивилизации» Норберта Элиаса, где очень многое посвящено самоконтролю и самопринуждению. Исследования, на которые Гоффман повлиял, — например, теория вежливости Браун-Левинсона. Тексты символических интеракционистов, к которым Гоффмана иногда относят, потому что он биографически принадлежал к поколению чикагских студентов. В «Элементарных формах» выйдет книга основателя символического интеракционизма Герберта Блумера — его надо читать по разными причинам, в том числе и чтобы представить контекст, в котором Гоффман рос и от которого отталкивался. Еще одна фигура, насколько знаю, непереведенная, но очень важная для всей американской социальной мысли — это Кеннет Берк. Он литературовед, однако оказал на социологию огромное влияние, а затем в значительной мере был забыт. Некоторые вещи, о которых писал Берк, выглядят пророчески, предваряя, с одной стороны, работы Хейдена Уайта, с другой — Латура. Он утверждал, что любого рода текст — научное исследование, политическая речь, судебное заключение — это литературное произведение, которое может быть предметом риторического или литературоведческого анализа. В 1935 году Берк писал, что лабораторные эксперименты как метафоры и что наука по своей природе — это риторическое предприятие.

Стоит почитать литературу по этологии человеческого поведения — есть много разных популяризаций вроде «Языка жестов» Пизов. Пространственное поведение больше изучалось этологами, а не социологами, но для Гоффмана и они были источниками вдохновения (что вполне понятно — эти исследователи полностью соответствовали его представлениям о натуралистическом исследовании). Еще важнее всевозможные неакадемические источники. У социологов есть навязчивое стремление придумать каждому из своих классиков генеалогию, состоящую желательно из других социологов. Если уж ты социолог, должен быть учеником Парсонса или Дюркгейма. На худой конец, можно быть учеником Витгенштейна или другого философа. Нельзя быть наследником Ларошфуко и Пруста. Страдающие этой обсессией упорно не замечают, что ссылок на современную ему драму у Гоффмана (например, в «Анализе фреймов») гораздо больше, чем на социологию. А Ларошфуко и вообще моралистическая традиция, наблюдавшая, изучавшая и классифицировавшая человеческие характеры, начиная с Теофраста, — это направление, в которое гоффмановская проза вписывается настолько же, насколько и в социологический канон.

Стас Наранович

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *