Новый герой цикла «Ученый совет» — лингвист и филолог Николай Викторович Перцов. Он рассказывает о рукописях Пушкина, встрече со Сталиным, контрреволюционной деятельности, ляпсусах и лупах
Николай Викторович Перцов (р.1944)
Лингвист, литературовед. Один из участников разработки лингвистической теории «Смысл ↔ Текст» Игоря Мельчука. Работал во Всесоюзном институте научной и технической информации (1968–1969), в Лаборатории машинного перевода Первого Московского государственного педагогического института иностранных языков (1969–1976), в институте «Информэлектро» и Институте проблем передачи информации в группе исследователей под руководством Юрия Апресяна (1976–1986), во Всесоюзном научно-техническом информационном центре (1986–1990), в Российском государственном гуманитарном университете (1993–2000). Доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник Института русского языка им. Виноградова Российской академии наук (работает с 2003 года). Защитил докторскую диссертацию на тему «Проблема инварианта в грамматической семантике» (1999). Работал в Карловом университете (1987), Монреальском университете (1990, 1991, 1994), Нантском университете (1999, 2001, 2003). С начала 1990-х годов занимается проблемами русской грамматики, лингвистической поэтики и текстологии. С начала 2000-х годов занимается рукописной текстологией — преимущественно на основе рукописей Александра Пушкина и Велимира Хлебникова. Автор около 130 публикаций.
Научные интересы: текстология, лингвистическая поэтика, Пушкин, Хлебников.
О детях, родившихся в войну, и мрачной Москве второй половины 40-х
У меня есть такая жизненная концепция: дети, родившиеся в жестокую войну, обладают какой-то особой сопротивляемостью к тяготам и горестям настоящей и предстоящей жизни. Я был довольно хилым ребенком, родился с одним видящим глазом и вообще был нескладный, слабый мальчик, но болел очень-очень редко. Один раз в детском саду я все-таки серьезно заболел. Меня перевели в изолятор, и мне там стало очень плохо. И вдруг открывается дверь, является мама: «Коленька, мы тебя забираем из детского сада». Это был, наверное, самый счастливый день не только в детстве, но и едва ли не во всей моей жизни.
Родился я в декабре 1944-го в семье советского критика и литературоведа Виктора Осиповича Перцова, члена группы «Леф» , знакомого с Маяковским и Хлебниковым и заставшего Серебряный век. Я довольно хорошо помню Москву второй половины 40-х годов — очень озабоченную, помпезно-мрачную. Мы жили на тогдашней улице Горького (сейчас Тверская) — прямо рядом с Моссоветом, в доме № 15. По утрам меня нередко будили звуки демонстраций, шедших к Красной площади, и, может быть, это отчасти взрастило во мне некое отторжение фразеологии советской власти и высокопарности этих торжеств. И громозвучные, пафосные советские салюты я тоже плохо переносил…
Примерно с пяти лет, то есть с самого конца 40-х годов, я был отдан в литфондовский детский сад . В понедельник меня отвозили туда, и до самой пятницы я был там, а потом меня привозили домой на выходные. Честно вам скажу, я не любил детский сад: это было насилие над детским восприятием мира. Летом детский сад уезжал на дачу, и я проводил там два с лишним месяца — со второй половины июня до второй половины августа. После прогулки в лесу мы выходили в поле, и я видел жуткие траншеи, оставшиеся после войны, ямы и металл. Это производило сильное впечатление. Родители приезжали в родительский день. И только тогда я радовался, а так воспринимал жизнь довольно мрачно.
О Сталине на демонстрации
В детском саду висели портреты жуткого усатого дядьки. В 1952 году я был на демонстрации вместе с мамой, и она попросила знакомого посадить меня на плечи, чтобы я мог увидеть Иосифа Виссарионовича. У нее к нему не было уж слишком большого пиетета, но почтение все-таки было. И вот в тридцати-сорока шагах от нашей ликующей колонны демонстрантов я увидел насупленного дядьку, который, вместо того чтобы смотреть на нас, угрюмо опустил глаза. Я тогда подумал: «Как же так! Все в него ликующее впились взглядами, а он и головы не подымает!» Когда мы дошли до Васильевского спуска, меня поставили на землю, и мама спросила: «Расскажи, что ты почувствовал?» А я ничего не сказал, потому что понял: если я расскажу о том, что меня просто-таки ошеломило, то я этим очень огорчу маму.
Вскоре после 5 марта к нам домой пришел что-то чинить пьяненький слесарь-водопроводчик. Стали обсуждать кончину усатого дядьки, и слесарь сказал: «А что так все переживают?» Мама испугалась: «Всё, уходите, не нужно ничего чинить». Можете представить, какой был страх. Притом что в нашей семье репрессированных не было, разве что удивление от того, что пропадают люди.
Моя сестра Аня, которая была старше меня на семь лет — то есть в 1953 году ей было уже пятнадцать, — со школой пошла прощаться со Сталиным — и пропала. А от Колонного зала уже доходили какие-то волны — что там происходит что-то странное и жуткое. Она вернулась очень поздно: к счастью, классный руководитель понял, что детей надо уводить.
Еще я помню, что в эти дни меня, семилетнего, повезли на метро с Новопесчаной улицы, где мы жили (это «Сокол»), в Большой Афанасьевский переулок к бабушке по материнской линии. В метро было необычайное мельтешение людей и необычайно нервозная обстановка.
О советской школе и отце
Как-то нам задали написать сочинение о советской школе. Я пришел понурый домой и обратился к папе: «Ну скажи мне, что я должен написать». И папа со скучающим выражением лица, отводя глаза, с плохо скрываемой досадой сказал: «Ну напиши, что советская школа — самая лучшая в мире».
Однажды папа, не зная, что я его слышу, говорил маме, что его заставляют писать не то, что он думает. Он говорил: «Почему я не занялся золотым веком? Я был бы более свободен». Позже я все удерживался от вопроса: «Зачем же ты это пишешь, зачем все это делаешь?» — потому что каким-то подростковым чутьем понимал, что для него это будет болезненно. А что он мне мог ответить?
В глубине души, думаю, он осозновал всю жестокость и всю сволочность этой власти, и, когда я слышу справедливые упреки Виктору Осиповичу Перцову, я понимаю, что при всей их справедливости они не учитывают того, что человек он был с совестью и все-таки сделал хорошие вещи. Скажем, очень помог Юрию Олеше. Во второй половине 50-х годов он поднял Есенина, которого задвигали в сторону. В середине 60-х годов у него вышла очень важная статья о Хлебникове — к 80-летию поэта. У него были все-таки и историко-литературные научные достижения: в частности, трехтомная монография о Маяковском, содержащая очень много важного. Но ему приходилось многое скрывать. Роман Осипович Якобсон прочитал эту монографию и сказал: «Книга Виктора Осиповича неполна». А папа с горечью сказал: «Неполна! Роман говорит: неполна. А как она может быть полной?»
О даче в Переделкине, Чуковском, Андроникове и других соседях
В 1954 году отец получил дачу в Мичуринце — это поблизости от Переделкина, — в конце улицы, которая потом получила имя Довженко. Я хорошо помню большой переезд 9 апреля: мне нравилась эта суета, эта подготовка. И тем не менее на даче мне было плохо. Почему? Должен сказать, что мне не нравилось переделкинское литературное окружение нашей семьи. Исключениями были Ираклий Андроников и Корней Чуковский. Чуковский меня поражал своей пытливостью и интересом к людям, в частности к детям. Об этом могла бы гораздо интереснее рассказать моя младшая сестра Вера, которая бывала у Чуковского чаще, чем я. Я же был не очень ему интересен, хотя в его книгу «От двух до пяти» что-то мое попало. Однажды сильно недовольная мной Верочка сказала маме при мне (мне было лет шесть, сестре — года три): «Мама, не роди Колю!» Я горделиво ответил: «А я уже выроженный». Корнею Ивановичу это понравилось.
Я у него бывал с папой и в начале 60-х, перед поступлением в университет. Чуковский тогда приехал из Великобритании, где его облачили в мантию, и он по случаю прихода гостей в этой торжественно-красивой мантии шустро бегал по дому: «Посмотрите, какая у меня замечательная мантия, я сейчас всем ее покажу!» Это было не тщеславие, не желание выделиться, а демонстрация несоответствия этой мантии той непринужденности и веселости, которые свойственны ее носителю. Он был очень живым, интересным, говорливым. Иногда он отвлекался от беседы со взрослыми и уходил с детьми гулять: «Нет-нет, мне интересно поговорить с мальчиками». То есть его книга «От двух до пяти» родилась даже не как сознательное исследование, но как сбор материала, который ему сам по себе был интересен. В мае 1962 года я усиленно готовился к экзаменам на филфак. Поговорив со мной, он сказал мне по-английски: «У тебя все в порядке, не волнуйся». Я думаю, это был скорее терапевтический жест: не то чтобы он так считал, просто хотел, чтобы у меня все было в порядке.
Андроникова же я видел по телевизору: он тогда рассказывал о Лермонтове, а я поразился тому, что ученый может так интересно и так живо рассказывать о предмете скучных литературоведческих статей. И тут как-то в Переделкине мы с папой встретили его на прогулке, и он начал с нами разговаривать. И прямо в разговоре он совершенно изумительно воспроизводил слова наших знакомых, их речевые, звуковые, интонационные жесты — это было неподражаемо! Помню еще Павла Николаевича Лукницкого, возлюбленного Ахматовой. Его дача находилась поблизости от нашей, и его тоже было интересно слушать. Он много путешествовал и иногда показывал фотографии Памира и других мест, которые для меня были далеки. Неподалеку от нас жил Эммануил Генрихович Казакевич. Он был разведчиком во время войны и умер очень рано, в 49 лет. Мы его хоронили в сентябре 1962-го. Вот четыре исключения: Чуковский, Андроников, Лукницкий, Казакевич. Остальные переделкинцы, среди которых были, конечно, и хорошие писатели, мне казались какими-то сервильными, пишущими из-под палки. Подчас я был в этой оценке слишком суров и несправедлив…
О первомайской демонстрации 1958 года и пяти минутах в кутузке
Мой скепсис и отторжение советской власти было поддержано тем, что меня арестовали на первомайской демонстрации 1958 года (это была вторая демонстрация в моей жизни, о первой я уже упомянул). Мама сказала: «Что ты все дома сидишь? Пойди с имлийцами на демонстрацию». Я говорю: «Да что мне делать на демонстрации?» — «Ну пойди. Пройдешься, чтобы дома не сидеть». И я пошел с папиными коллегами.
Замечательное майское утро, живое общение вокруг ИМЛИ, радостно, весело. К Красной площади с разных концов продвигались колонны людей. Говорили не о том, какая замечательная советская власть, а кто какой концерт услышал, кто на ком женится, у кого с кем шуры-муры. Это мне, тринадцатилетнему, было интересно и увлекательно слушать. Мы прошли Поварскую, вышли на Арбатскую площадь, пошли на нынешнюю Воздвиженку, тогда проспект Калинина. Во время таких передвижений иногда нужно было бежать. И мы побежали по Воздвиженке. В какой-то момент я подумал: зачем бежать по проезжей части, если есть тротуары. А тогда деревья были огорожены металлическими решетками для стока воды. Я споткнулся об эту решетку и упал. Хотел тут же подняться и ощутил, что это не я сам себя поднимаю, а меня поднимают и уносят. И я оказываюсь в темноте. Мильтоны (милиционеры) решили, что я пьяный (в свои тринадцать я был долговяз, длинен, вполне мог быть принят за нескладного шестнадцатилетнего), и схватили меня и — в кутузку. Я оказался в обществе настоящих пьяниц: можно себе представить эту обстановку. Я стал дубасить дверь. Какой-то мужлан открывает ее и говорит: «Будешь кричать — получишь в зубы». Держали меня недолго. Минут через пять, хотя это были совершенно чудовищные минуты, меня вызвали. Я, к стыду своему, стал плакать и говорить, что я просто упал и я не пьяный. И меня отпустили. Но когда я вышел в ликующую Москву, то ощутил такую ненависть к этому жуткому ликованию, которую в последующей жизни вообще никогда ни к кому и ни к чему не ощущал. Это усилило во мне неприятие советской власти, и два года спустя я вступил в антисоветскую организацию.
О вступлении в подпольную антисоветскую организацию и провале миссии
В апреле 1960 года мой друг Владимир (Владик) Зелинский и еще один мой знакомый (Владимир Фрадкин) пригласили меня в свое сообщество, которое носило гордое название — «Подготовительно-организационный комитет Коммунистической революционной партии Советского Союза» (сокращенно ПОК). У него был девиз: «Возвращение к настоящим ленинским нормам». Мол, нарушаются те нормы, которые предписал Ленин, и нужно сделать жизнь правильной. Примерно с конца мая по середину августа 1960-го я ездил в Загорянку, где была снята комната для штаба организации. Главный ее идеолог Фрадкин читал отрывки из программной работы, а мне как владельцу пишущей машинки было поручено эту работу перепечатывать. Программа была написана лихо и интересно, на собраниях в Загорянке, кроме серьезных политических материй, было много смеха и веселья, и это меня привлекало.
Родители жили на даче, мне было пятнадцать лет, и я вытребовал себе право жить не только на даче, но и в Москве. И вот я перепечатывал на папиросной бумаге программную работу Володи, отслеживая, чтобы родители, не дай бог, меня не застали. Но один раз я сделал промашку. Думаю, это была середина августа 1960-го. Я печатаю — и неожиданно появляется папа. «А, Коля, ты печатаешь? Мне интересно посмотреть, что ты печатаешь». И папа с порога направляется ко мне. Надо было вести себя непринужденно, спросить его, как дела, и так далее. Я же занервничал, начал судорожно вытаскивать листы из машинки. Папа схватил мою руку — и мы стали бороться. Он оказался сильнее: оттеснил меня от машинки, глянул в текст — и стал ахать. Я выскочил из дома и полетел в центр, чтобы предупредить ребят. В тот же вечер состоялось внеочередное собрание ПОК, и я со слезами на глазах сообщил, что завалил дело. Они сказали: «Прежде всего, нужно понять, что будет делать твой отец, станет ли он доносить». Я говорю: «Нет, не похоже».
Папа не стал доносить и не стал уничтожать программу. Он позвал авторов этого текста и при мне стал им очень четко объяснять логические несообразности, которые я не замечал. Довольно скоро после этого ПОК распался.
О поступлении на лингвистику и Юрии Шихановиче
Когда дело подходило к окончанию школы, я пожаловался Владику Зелинскому, что не знаю, куда поступать. Вроде бы надо идти на филфак, но там будет скучно. И он мне лениво сказал, что открылось отделение структурной и прикладной лингвистки: «Оно, кажется, для тебя». И в 1962 году я туда поступил. Самое большое впечатление на меня произвел математик Юрий Александрович Шиханович, впоследствии диссидент, и его введение в математику. Он неукоснительно обращался к студентам по имени-отчеству. Я помню, как на первом занятии он сказал: «Начнем мы со знакомства». Он просил людей подниматься по алфавиту, медленно читал фамилию, имя, отчество, вглядывался, запоминал — и потом не ошибался никогда. Иногда он давал студентам задачи, которые сам не мог решить. Однажды мое решение не совпало с его решением, а я оказался прав. И Шиханович меня поразил тем, что не стал выворачиваться, а просто сказал: «Николай Викторович оказался прозорливее меня».
В октябре 1962 года Шиханович поведал нам о двух лучших лингвистах того времени, которые не входили в число наших учителей. Он сказал: «Ваше лингвистическое образование следует начинать со знакомства с двумя современными лингвистами — Игорем Мельчуком и Андреем Зализняком». Большинству из нас эти имена были незнакомы (Мельчуку было под тридцать, Зализняку — двадцать семь): Зализняк тогда еще не вел занятий на филфаке. Мы пожали плечами, но запомнили эти фамилии.
О семиотике знаков дорожного движения
Через два месяца, в декабре 1962-го, я впервые увидел и услышал Зализняка — на знаменитом впоследствии Симпозиуме по структурному изучению знаковых систем (о котором, кстати, нам сообщил все тот же Шиханович) — и был, конечно, поражен. Все три дня я ходил на этот симпозиум, который производил фантастическое впечатление живостью, интересностью, тем, что обсуждаются не только лингвистика, литература, не только собственно филологические материи, но и широкий спектр самых разных областей. Например, Зализняк незадолго до этого купил автомобиль, научился водить и рассказывал о семиотике знаков уличного движения. Главным, конечно, был Вячеслав Всеволодович Иванов, которому тогда было тридцать три года, но который уже казался мэтром.
О неправильном летании
В свой жизни я занимался очень многим, переходил с работы на работу: я такой неправильный летун. Сейчас я работаю на полставки в Институте русского языка, а впервые я там появился осенью 1968 года. Надо было продолжать работать — тогда я бы гораздо больше сделал. А я принимал участие в семинаре по знаменитому Толково-комбинаторному словарю (ТКС) Мельчука, Жолковского и Апресяна, куда меня пригласил Мельчук.
Юрий Апресян: «Мне почему-то всегда везло на хороших людей» О детстве в Ташкенте и возвращении в Москву, друзьях на всю жизнь, юношеской вере в коммунизм и прозрении
Александр Жолковский: «Я очень невоспитанный человек» Филолог и лингвист — о встрече с Владимиром Проппом, работе на машине Тьюринга, эмиграции и виньетках
В этом словаре объем и детализация сведений о слове в значительной мере превышали то, что обычно видит читатель в толковом словаре. Детально и четко фиксировалось употребление слова в соответствии с его значением, формулировались возможности его окружения в текстах — некоторым образом воссоздавался тот кусок картины мира, которую слово рисует…
На самом деле эта идея в какой-то степени утопическая, в частности потому, что несколько десятков тысяч слов за человеческую жизнь с такой степенью подробности не опишешь. Когда Мельчуку это говорили, он отвечал: «Ну а почему я должен ориентироваться на краткость нашей жизни? Я ориентируюсь на дело». Но даже и в деловом отношении это неправильно, потому что язык меняется, слова меняются… Я сейчас смотрю, что подчас люди употребляют какое-то привычное слово совершенно не так, как мы его употребляли когда-то.
Игорь Мельчук: «Я же не могу спокойно сидеть» Один из основоположников российской математической лингвистики рассказывает о любви к испанскому языку, профессоре Ляпунове, встрече со снежной лавиной и эмиграции в Канаду
О настоящем призвании
Я занимался многим: информационным поиском, машинным переводом. Нельзя сказать, что это было бессмысленным, но настоящее свое призвание я ощутил в возрасте пятидесяти с лишним лет: я понял, что мне нужно заниматься текстологией. Моя жена Наташа занималась Хлебниковым. А Хлебников — это отдельная история. Лет в четырнадцать я обнаружил у нас дома степановский пятитомник Хлебникова . А потом я узнал, что отец был знаком с Хлебниковым, я был совершенно поражен и стал его тормошить. Он говорит: «Я не могу о нем рассказывать, он такой странный». А Наташа — мы еще не были знакомы — примерно в том же возрасте читала сборники Серебряного века, которые остались от ее папы, астронома, физика Николая Дмитриевича Моисеева. И из всех ее больше всего поражал Хлебников. Так что мы более или менее в одном возрасте, еще не будучи знакомы, были Хлебниковым очарованы. И когда Наташа стала заниматься словотворчеством Хлебникова и отчасти расшифровкой его рукописей, я этим увлекся и сильно ей помогал.
О расшифровке рукописей Пушкина
В 1995 году Сергей Александрович Фомичев дал нам с Наташей посмотреть оригинал «Домика в Коломне». Я написал статью об этой работе Пушкина, и Наташа сказала: «Вот твоя первая настоящая работа». И постепенно я стал заниматься рукописями Пушкина и обнаружил, что некоторые слова читаются совсем не так, как они написаны автором. Хотя уж сколько мэтров это посмотрели.
Например, у Пушкина написано «повестей», а Бонди или Томашевский прочли это слово как «новелл». Это черновик, карандаш, нехрестоматийный текст, набросок какой-то. Но тем не менее это рука Пушкина.
Все-таки то, чем я занимался раньше, не осталось втуне, потому что будущее текстологии — за компьютерными технологиями: компьютер делает фантастические вещи. Он увеличивает текст, делает его крупным, им можно манипулировать (с рукописью так не поступишь). А с хорошим воспроизведением можно делать что угодно: оно показывает движение пера, проступление текста с оборотной стороны рукописи — даже самого слабого текста, которого не видно.
О сладостном обмане
Когда я со своим зрительным несовершенством вглядываюсь в рукопись, часто обнаруживаются интересные вещи. Один из недавних примеров. «Храни меня, мой талисман…» — стихотворение Пушкина, связанное с его одесским романом с Воронцовой . Везде вы прочтете «священный сладостный обман». В прошлом году я вгляделся в черновик — а там написано не «священный сладостный», а «мятежный сладостный обман». Я увидел, что букву «м» Пушкин пишет с нижним хвостиком, который похож на начало «в». Поэтому можно прочесть «священный» вместо «мятежный». Вы можете себе представить, какая разница? «Мятежный» здесь гораздо ближе к реальности. А чего там священного, как обман может быть священным? Разве что когда человек обманывает в связи с какой-то высокой идеей. А тут речь о романе с женой местного генерал-губернатора, решившего отослать африканца, который мутит жизнь, куда-нибудь подальше .
Об умственном владетеле даров
Пушкинское стихотворение «В прохладе сладостной фонтанов…», которое выглядит как совершенно законченное, имеет своим источником исчерканный, исполосованный черновик. Когда я его впервые увидел, я поразился, как можно было его дешифровать. Щеголев в 1911 году, спустя 84 года после начертания этого черновика, его как-то расшифровал — честь ему и хвала. Через восемь лет его поправил Валерий Яковлевич Брюсов. Потом, в начале 30-х годов, поправили Брюсова. В 1937 году поправили в академическом 16-томном издании. Ну и в результате после этого я еще немножко их поправил: «Владетель умственный даров», а не «Владетель умственных даров»:
Но ни один волшебник милый,
Владетель умственный даров…
Да, приходится согласиться: вариант «владетель умственных даров» выглядит и звучит более естественно. Это тот, кто владеет какими-то дарами, которые у него в разуме сосредоточены, правильно? Но ничего не поделаешь: у Пушкина в черновике в конце второго слова этой строки, у прилагательного, стоит «й». Пушкин пробует разные варианты, не может ни на каком остановиться, зачеркивает и потом пишет внизу «умственный». И здесь можно размышлять о психологической мотивировке этого выбора: не связывается ли здесь «умственный» с такими смыслами: «фантастический», «мнимый», «нелепый»… Слова же меняются, их значения претерпевают разного рода модификации — и употребление слова «умственный» в пушкинское время и у Пушкина все-таки не совсем то же, что мы видим в современной речи и языке…
О ляпсусах
Но был и другой случай. У меня был семинар по рукописной текстологии: мы с аудиторией разбирали рукописи. И в том же пушкинском черновике стихотворения о фонтанах я с полной уверенностью прочел одно начертание как «пiитъ», а не как «поэтъ». Я стал увеличивать текст на экране и спросил у аудитории, какое слово здесь написано. Мне все единогласно говорят: «поэтъ». Я просто ахнул: «Как „поэтъ“?» Стал внимательнейше смотреть и увидел, что аудитория права, а у меня ляпсус.
А почему ляпсус? Потому что Пушкин в этом месте пробует разные варианты: «пiитъ», «поэтъ», «пiитъ», «поэтъ», снова «поэтъ» — отвергает все, кроме этого последнего начертания слова. Мне же очень хотелось, чтобы он этого стихотворца обозначил словом «пiитъ» — именно в таком графическо-орфографическом облике, потому что сначала он говорит о восточном стихотворце, а в конце — о стихотворце современном. И я со своим замыленным взглядом, обремененным обращением к этому тексту, со своим знанием литературы о нем, с обстоятельствами, в которых он был создан, очень хотел, чтобы Пушкин противопоставил двух стихотворцев, обозначив это с помощью двух разных слов: «пiитъ» и «поэтъ». Нет, он все-таки, пробуя, забраковал (увы для меня!) «пiита» и оставил «поэта». Поэтому текстология, во-первых, должна быть компьютерной, а во-вторых, коллективной.
О зачеркивании и редакциях текста
Нужны люди, которые совмещают, с одной стороны, знание разного рода компьютерных технологий, и с другой стороны, знание реалий, знание текстов пушкинского времени, знание языков: французского, немецкого, итальянского… Более того, нужно знать в каком-то смысле больше, чем знал Пушкин, потому что иногда на этих страницах встречаются пометки других людей. Когда Александр Сергеевич скончался, Николай I сказал Жуковскому за казенный счет срочно издать его произведения. Но прежде чем издать, нужно прочитать и отдать переписчику. Вот в беловом автографе с поправками стихотворения «Заклинание» Пушкин зачеркнул всю вторую строфу («Явись, возлюбленная тень…»), а Жуковский прямо на полях рукописи слева от строфы отметил ее вертикальным карандашным пунктиром, а еще левее — тоже вертикально — оставил карандашом указание переписчику писать, отменяя тем самым пушкинское зачеркивание. Здесь тоже возникает проблема. Строфа Пушкиным зачеркнута, и ее, строго говоря, следует помещать вне основного текста стихотворения. В таком случае стоит, пожалуй, давать две редакции одну за другой: сначала отредактированный пушкинский вариант, а затем — текст стихотворения с невычеркнутой строфой. Но если этот текст будет находиться в разделе «Другие редакции и варианты», для многих читателей упомянутая очень важная строфа «Заклинания» пропадет…
О смущенном самоубийце
Недавно в Астрахани был онлайновый круглый стол по Хлебникову по случаю 100-летия со дня его кончины. И там в прямом эфире американский исследователь Рональд Вроон показывал рукопись Хлебникова «Песнь смущенного» и рассказывал о том, что неизвестно, кто автор некоторых карандашных или чернильных зачеркиваний — Хлебников или, может, это Бурлюк прошелся. Я смотрю и прямо во время доклада из Москвы вмешиваюсь: «Да нет, это явно карандаш». И Рон говорит: «Да, карандаш». Вроон знал, что Бурлюк проходился карандашом по хлебниковским рукописям — такое нередко случалось. И тогда он прямо сразу и сказал: «Тогда это бурлюковские зачеркивания». Это невероятный феномен, когда мы можем работать, находясь за десятки тысяч километров друг друга, — причем эффективно работать.
В этой рукописи Хлебников в названии стихотворения «Песнь смущенного» пишет под словом «смущенного» плохо разбираемое слово: в начале просматривается буква «с», а в середине — «й» и «ц». Так как это стихотворение связано с самоубийством одного поэта, современника Хлебникова, Рон смог доказать, что там написано «Песнь самоубийцы» и стихотворение называется именно так.
О сорока с лишним изменениях в «Евгении Онегине»
Текстология нужна в такой области, как публикация текстов, не увидевших печати при жизни автора и оставшихся в черновиках. Но не только в этой области. Возьмем такое хрестоматийное произведение, как «Евгений Онегин». Уже при жизни Пушкина он появлялся и отдельными главами, и отдельными отрывками. Есть большое количество текстов, как печатных, так и рукописных. При жизни автора вышло третье издание, в подготовке которого он принимал участие. Есть миф, что он просто давал указания, потому что решал семейные проблемы и ему было не до этого, но на самом деле летом 1836 года Пушкин мог спокойно сидеть на даче и готовить это издание.
В «Евгении Онегине» есть неправильно читающиеся места. Это доказал грандиозный русский филолог Максим Ильич Шапир, ушедший от нас в 2006 году. Потом вслед за Шапиром я еще обнаружил в издании 1837 года по сравнению изданием 1833 года больше сорока локальных изменений. Во второй половине 2000-х годов мы с коллегами провели полное сличение всех прижизненных текстов «Онегина» и объединили их в базу данных. С помощью известных реалий мы смогли выяснить, кому принадлежат изменения — Пушкину или Плетневу . И я надеюсь, что, когда Пушкинский Дом дойдет в подготовке нового академического издания Пушкина до «Онегина», наша работа найдет применение.
О рабочем процессе
Сейчас такое летнее, несколько ленивое время, поэтому рабочий процесс замедленный. Я много гуляю, был в августе в Пушкинских Горах; по обыкновению гулял, плавал, дышал… Так что сейчас рабочий процесс у меня не регуляризирован. То есть смотрю разные области, гуляю, заглядываю в уже прочтенное, стараюсь продвинуться в том, что не прочтено. Если за окном плохая погода, либо ветер, либо дождь, сижу за компьютером. Для хорошего чтения лучшее время — утреннее, когда голова свежая.
О том, почему текстология удел не только академических ученых
В текстологии обнаруживаются интересные вещи, которые на самом деле можно довести до широкой аудитории, хотя многие считают, что текстология — удел академических ученых, людей, вооруженных лупами, которые вглядываются в строчки и выискивают какие-то мелочи. Но некоторым людям, даже далеким от текстологии, интересна жизнь автора: как он работал со своим произведением, как он его менял. И вот моя мечта — чтобы текстология приблизилась к большому количеству читателей. Надеюсь, что рано или поздно такие времена настанут.
Об учениках
Через два года Пушкину исполняется 225 лет. Если бы была работающая группа, мы могли бы все двенадцать с половиной тысяч страниц, оставшихся от Пушкина, обеспечить транскрипцией и нужными тегами, ярлыками — и сделать базу данных. Для этого нужно пять-шесть человек. Я стараюсь как-то привлечь молодежь, но пока это плохо удается. Я очень жалею, что сам уже не могу приобрести тех компьютерных умений, которые совершенно необходимы в этой области. В моем возрасте продвинуться в этом направлении очень и очень трудно, хотя и не невозможно. Ну вот, может быть, молодежь займется, и я вместе с ней смогу что-то сделать.
ИСТОЧНИК: Арзамас https://arzamas.academy/mag/1132-pertsov