Работа над «Словарем языка Пушкина», антисемитизм, очереди за билетами в консерваторию и мотивация для занятий наукой. Лингвист и психолог Ревекка Марковна Фрумкина – героиня нового выпуска цикла «Ученый совет».
Записала Ольга Виноградова
Ревекка Марковна Фрумкина (р.1931), лингвист и психолог, доктор филологических наук, профессор, популяризатор науки. Главный научный сотрудник сектора общей психолингвистики Института языкознания РАН. Работала библиографом в Фундаментальной библиотеке общественных наук (ФБОН) АН СССР (позднее ИНИОН), где издавала библиографический бюллетень по иностранной литературе по языкознанию. С 1958 года работает в Институте языкознания РАН.
Постоянный автор и ведущая колонки в газете «Троицкий вариант», многолетний автор журнала «Знание – сила». Лауреат литературной премии имени Александра Беляева в номинации «Критика в области научно-популярной и научно-художественной литературы» (2011 год).
Научные интересы: общее языкознание, психолингвистика, парадигмы в науке, современный этап эволюции психолингвистики: возможности смены парадигмы.
Об идее стать врачом, о маме и смерти Серго
Я никогда не думала, что буду заниматься наукой. Относительно будущего у меня была очень долго единственная идея: мама – врач, и я хотела стать врачом. Но я для этого ничего не делала, что сейчас кажется очень странным, а именно хотела, как хотят дети. У нас дома была советская медицинская энциклопедия, которую я постоянно читала. Особенно все то, что детям читать не положено. Других медицинских книг дома я не помню.
Мне нравилась медицина, и я очень хорошо понимала, что делает мама. Она постоянно занималась оказанием срочной помощи страждущим и специализировалась на организации того, чего нет. Например, занималась постройкой больницы или поликлиники, оснащенными тем, чего не было ни у кого больше в Москве. Все это покупалось за золото еще при Серго Орджоникидзе . Такого рентгеновского кабинета, как у мамы в поликлинике имени Дзержинского, не было ни у кого. Пока был жив Серго, обеспечивалось все. Его смерть стала для мамы ужасным ударом. Я до сих пор помню этот день, как если бы видела все это в кино. Утром нам позвонили домой и сказали, что Серго умер. Было очень холодно, и мама выбежала на улицу в чем была в состоянии полного потрясения. Он умер внезапно: никто не знал, что он застрелился. И мама не знала. Узнав об этом уже взрослым человеком, я и потом еще долго не верила.
О хорошей школе и поступлении в МГУ
Я окончила филологический факультет МГУ, испанское отделение. Почему я пошла именно туда? Меня туда взяли. Я пришла со своим пятым пунктом и золотой медалью 175-й школы. А это была не просто школа: ее кончали дочки Сталина и Молотова. И директором у нас была Ольга Федоровна Леонова, первый и единственный депутат Верховного Совета из учительской среды. После того как один ученик нашей школы – сын наркома авиации Шахурина – застрелил на Большом Каменном мосту из отцовского пистолета девочку, в которую был страстно влюблен, а потом и себя, Леонову сняли с должности. Школа тем не менее была очень хорошая.
Впрочем, на филфак меня взяли не сразу. Потребовалось заступничество маминого знакомого, Анатолия Павловича Островского . Он надел пиджак со всеми своими многочисленными орденами и вместе со мной поехал к проректору. Запомнилось, как он сказал: «Посмотрите на эту девочку. И чем она вам не нравится?» И меня взяли.
О Достоевском в эвакуации и собрании сочинений Ленина
Во время войны мы оказались в эвакуации. Мне было девять-десять лет. В Дзержинск – маленький соцгород под Горьким – мы приехали с Министерством химической промышленности. А потом оттуда уехали в Пермь. Как все дети, я ходила в школу. Помню, я там читала Достоевского, которого уже тогда не переносила. В частности, очень хорошо помню физическое ощущение, что его читать не стоит. Но что мне было читать? Ребенок, который любую книгу в двести страниц прочитывает за полтора вечера, должен чем-то питаться. Поскольку я читала и тогда уже быстро, то мне всегда не хватало книг.
Я помню, рылась в книгах на самой верхней полке: от меня их никто не прятал, но никто мне и не говорил, что они там лежат. Это был Горький ― чуть ли не полное собрание, еще в мягких обложках. И странным образом Вересаев. Никто не следил за тем, чтобы я не читала то, что мне не положено: это никому не приходило в голову.
Домашняя библиотека у нас была совсем маленькая. Шесть полок, на которых помещалось собрание сочинений Ленина. Оно мне очень пригодилось: в нашем классе преподавали историю на таком высоком уровне, что без первоисточника (то есть Ленина) я бы не смогла учиться. Спустя много лет я поняла, какая это была сокровищница: я научилась читать и конспектировать любой текст. Такое типичное самообразование на русский лад. Вы сами решаете, что это вам нужно, и потом выясняется, что вам повезло. Это замечательное издание я до сих пор держу на антресолях, потому что не в силах с ним расстаться.
О Голсуорси в оригинале
Когда мы познакомились с моим будущим мужем Юрием Аркадьевичем Раковщиком, я была студенткой, перешедшей на третий курс университета. И он меня спросил: «А вы такую-то книжку читали?» Я сказала: «Нет, конечно, потому что это же по-английски». Он очень удивился: «И что? Вы же любите Голсуорси. И вы по-английски его не читали?» – «Нет». – «Как-то странно. Я вам достану эту книжку». Через месяц я начала читать по-настоящему, потому что, в общем-то, язык я более или менее знала, но у меня не хватало даже наглости подумать, что я могу взять толстую книгу и читать без словаря. А это conditio sine qua non. Либо вы читаете без словаря ― и тогда вы читаете. А если вы читаете только со словарем, то вы учитесь, это ваше право.
О науке в шестидесятые
Социальная ситуация благоприятствовала тому, что люди могли уделять время удовлетворению своего любопытства. Появились книги, появились библиотеки, появилась доступность, появились зарплаты. Вы можете заниматься наукой просто так, потому что вам интересно. Но как вы будете жить? Постепенно возникали определенные социальные структуры, которые поддерживали ученых. Никто об этом, конечно, тогда не думал: вы могли стремиться заниматься наукой, имея в виду, что за это еще и платят деньги. Но не ради денег.
Заниматься наукой в советское время было престижно, но слова «престижно» мы не знали. Я бы сказала, пользуясь каким-нибудь другим выражением, что это, тем не менее, имело сильнейшую социальную поддержку. То есть люди понимали, что, занимаясь наукой, им не пришлось бы ходить с протянутой рукой.
О других интересах
Мы все были очень заняты, и времени выходить из своей среды совсем в другую у нас не было. Будучи лингвистом, вы автоматом знакомились с математиками, которые интересовались лингвистикой, или с физиками, которые интересовались математикой, или еще с кем-то.
Меня всегда разрывало желание еще что-то видеть, знать или читать – или где-то бывать. Я любила много разного. Я любила одеваться, что по тем временам вообще непонятно было как осуществить, но тем не менее в той мере, в какой это было возможно, я одевалась. Я любила театр. Я любила кино. Я любила выставки и по возможности не пропускала их. И это не было редкостью. Среди пятнадцати человек, которые встречались на научных семинарах, все ходили в консерваторию, стояли часами, чтобы получить билет на какого-нибудь приезжего дирижера.
Те, кто был силен в том, что они выбрали, пусть это будет самая высокая математика, как правило, были очень хорошо подкованы во всем остальном тоже. Невозможно представить себе людей, которые пишут у Колмогорова , но понятия не имеют, кого выставили в Москве.
О просвещении
Просветительская установка исключает взгляд сверху, свысока. Одно из двух: или вы настроены на просвещение (тогда вы доступны всем и все, что вы знаете, делится с другими), или вы хотите смотреть сверху и вас не интересуют другие, вы свои знания держите при себе, а остальные люди для вас не существуют. Этого я за всю жизнь почти не видела, потому что общая просветительская установка была более доминирующей, чем сегодня, гораздо более логичной. Не было идеи, что вы должны это знать, а то подумают, что вы выросли в деревне. Люди стояли в очереди, чтобы попасть на какой-нибудь консерваторский концерт, просто потому, что всем кругом это было надо. Каждый вас спрашивал: «Так вы уже прочитали? А, нет? Вы не достали? Давайте я возьму, у Миши есть эта книжка».
Об учителях
Я ученица Реформатского и Сидорова . От них я получила представления не только о ценностях лингвистики, но и о ценностях жизни, что более важно. Это была очень мощная среда. Традиционная русская профессура, которая сохранила очень многое: систему ценностей, демократизм, принципиальное отсутствие всякого высокомерия. Если вы хотели потерять уважение этих людей навсегда, вы должны были показать высокомерие по отношению к кому-то третьему. Это позор, который вам бы никогда не простили.
Сегодня это кажется странным, но люди вроде Реформатского и Сидорова были очень доступны. Неважно, какие у них были академические титулы и заслуги перед отечеством, – они были принципиально доступны, это была аристократическая демократичность. Я думаю, что они бы себя перестали уважать, если бы хоть в какой-нибудь степени заняли позицию пребывания на более высокой социальной ступеньке.
Все они дружили еще с 1930-х годов – те, кто уцелел. Потому что кто-то сел, кто-то не вернулся. Сидоров сидел, но, к счастью, выжил. Реформатского не тронули.
О страсти, лингвистике и «Словаре языка Пушкина»
Ученый должен обладать страстью узнать про что-то, что к нему попало совершенно, может быть, случайно. Не интересом, а именно страстью, потому что, как правило, усилия себя не оправдывают. Не принесут вам на вышитой подушечке корону или что-то, что могло бы ее заменить. И не ради этого мучаетесь, страдаете, пытаетесь понять, не понимаете, опять страдаете, опять пытаетесь… Есть некий очень странный интерес – «дойти до самой сути». Как насчет сути, я не знаю, но не остановиться посередине – это, конечно, страсть в чистом виде.
Слова «психолингвистика» я всегда избегала: это была какая-то скомпрометированная область непонятно про что. Предполагалось, что я занимаюсь лингвистикой, но при этом я делала то, что считала нужным, то, что мне было интересно, то, что мне нравилось.
Первоначально я занималась количественными отношениями, работая над «Словарем языка Пушкина» под руководством Сидорова вместе с другими страстно влюбленными в него молодыми девицами. Там для каждого слова была указана частота его употребления. Зачем это нужно? Есть такое понятие – «словарь-минимум». Это набор слов, которым вы должны овладеть, если собираетесь выучить новый язык. Если вы таки выучите самые частые слова, вы обнаружите, что вам не нужно все время смотреть в словарь, потому что вы выучили то, что в тексте будет встречаться чаще всего. Грубо говоря, за это я получила ученую степень на совете у Виктора Владимировича Виноградова.
Я пыталась доказать, что вы совершенно не должны понимать все слова в тексте, а должны упражнять свою способность догадываться. Но для этого некоторые «главные» слова вы должны все-таки выучить. Какие слова будут главными – это отдельный сюжет. Предлагалось считать, например, что главными словами будут слова наиболее частые, а среди них главным является глагол. Не уверена, что до этой простой истины я дошла тогда своим умом: просто не помню. Существительные вы так или иначе угадаете, но если вы не догадаетесь, где глагол и местоимения, то непонятно, что с этим делать.
Была такая лингвистическая шутка: «Гло́кая ку́здра ште́ко будлану́ла бо́кра и курдя́чит бокрёнка». Это Щерба придумал. Идея была в том, что форма слова достаточно информативна, чтобы вы поняли, как в этой фразе распределены смыслы. Если вы видите структуру фразы, вам сразу делается легче. Но если вы не знаете смысла слов, из которых эта фраза составлена, то вы дальше не идете никуда. Что-то написано, а что – неизвестно.
Об академике Виноградове
На моей защите Виктор Владимирович Виноградов вышел читать мою биографию и сказал: «А что читать биографию, когда автор тут перед нами ходит каждый день последние несколько лет». Народ заерзал, кто-то засмеялся. Что он на самом деле сделал? Он избавил меня и тех, кого бы это задело, от чтения анкеты, где нужно было бы прочесть национальность. Для меня и для всех, кто что-то понимал, это было абсолютно очевидно.
Виктор Владимирович был человек весьма особенный, очень дистантный в поведении. Никто не знал, чего он хлебнул в ссылке. Были вещи, которые он себе не мог простить, поскольку в 1930-е годы большого мужества за ним не водилось, но требовать этого с учетом тех времен было бы странно.
Об эмиграции
Я никогда не хотела уехать, хотя возможностей было много. Я понимала, что моему покойному мужу там совершенно нечего было бы делать. Если люди счастливо женаты двадцать пять лет, то решить строить свою карьеру самой по себе было бы очень странно. Я никогда не думала о том, что я могу уехать, а он не хочет – и не надо. Но я еще и не хотела. Мое поколение здесь реализовалось в таком масштабе, что ожидать, что можно повторно реализоваться еще где-то, было бы амбициозно и бессмысленно. Реализация науки на другой почве – трагическая история: то, что здесь было очень важно, там в значительной мере было не принято, не нужно, неинтересно. Стиль был совершенно другой.
Источник: «Арзамас»