Почему постмодернизм реакционен, или Чем опасны практики эстетической деконструкции

23.04.2021
1 547

Маша Глушкова

Впервые на русском языке вышел труд социального теоретика и левого экономиста Дэвида Харви «Состояние постмодерна: исследование истоков культурных изменений», увидевший свет еще в 1989 году, но не потерявший актуальности. Чем примечательно это исследование? Харви прослеживает как произошел переход от модерна к постмодерну, и анализирует постмодернистские практики в искусстве, урбанистике, литературе, архитектуре и кинематографе.

Какую же общую оценку следует дать постмодернизму? Ниже я предложу предварительный ответ на этот вопрос. Положительный эффект постмодернизма обусловлен характерным для него вниманием к различию, трудностям коммуникации, сложности и нюансам различных интересов, культур, мест и т.д.

Действительно, метаязыки, метатеории и метанарративы модернизма (особенно в его поздних проявлениях) стремились к приукрашиванию важных различий и в итоге оказались неспособны уделять внимание значимым разрывам и деталям.

Для постмодернизма, напротив, особенно важно осознание «множественных форм инаковости в том виде, как они возникают из различий в субъективности, гендере и сексуальности, расе и классе, временных (конфигурации чувственности) и пространственных географических местоположениях и смещениях (locations and dislocations)».

Именно этот аспект постмодернистской мысли придает ей радикальное звучание, причем настолько резонансное, что традиционалистские неоконсерваторы типа Дэниела Белла вовсе не приветствуют, а, напротив, предостерегают от ее адаптации к индивидуализму, коммерциализму и предпринимательству. В конечном счете эти неоконсерваторы вряд ли доброжелательно отнесутся к утверждению Лиотара, что «временный контракт на деле вытесняет постоянные установления в профессиональных, аффективных, сексуальных, культурных, семейных, международных областях, в политических делах».

] (Дэ́ниел) Белл (10 мая 1919 годаНью-ЙоркСША — 25 января 2011 годаКембриджМассачусетсСША[3]) — американский социолог и публицист, создатель теории постиндустриального (информационного) общества, профессор Гарвардского университета. Себя он однажды описывал как «социалиста в экономике, либерала в политике и консерватора в культуре».

Дэниел Белл открыто сожалеет о крахе солидных буржуазных ценностей, о размывании рабочего класса и рассматривает современные тенденции как не столько поворот к нестабильному постмодернистскому будущему, сколько как исчерпанность модернизма, которая определенно предвещает наступление социального и политического кризиса уже в ближайшие годы.

Постмодернизм также следует рассматривать как склонность к копированию социальных, экономических и политических практик в обществе. Но поскольку постмодернизм предполагает копирование различных аспектов этих практик, он является в очень разных обличьях.

Наложение разных миров во многих постмодернистских романах, миров, между которыми в пространстве сосуществования преобладает некоммуникативная «инаковость», поразительным образом соотносится с нарастающими процессами вытеснения в гетто, отчуждения и изоляции бедных групп населения и меньшинств в старых городских центрах как в Великобритании, так и в США.

Поэтому постмодернистский роман легко прочитывается как метафорический срез распадающегося на отдельные фрагменты социального пейзажа, субкультур и локальных моделей коммуникации в Лондоне, Чикаго, Нью-Йорке или Лос-Анджелесе.

Поскольку большинство социальных показателей свидетельствует о значительном нарастании настоящей геттоизации начиная с 1970 года, стоит рассматривать постмодернистскую прозу в качестве явления, вероятно, отражающего данный факт.

Но возрастающие влияние, сила и власть, возникающие на другом конце социальной шкалы, производят совершенно иной этос. Ведь несмотря на невозможность усмотреть какое-либо отличие между работой в постмодернистском здании AT&T Филипа Джонсона и модернистском Seagram Building Миса ван дер Роэ, их направленные вовне имиджевые проекции отличаются.

«AT&T настаивали, что им нужна не просто еще одна стеклянная коробка, — говорил Джонсон. — Мы искали нечто выражающее имидж компании — аристократизм и силу. Ни один материал не соответствует этому лучше гранита» (даже несмотря на то что он стоил в два раза дороже стекла).

Вместе с роскошными домами и корпоративными штаб-квартирами эстетические выкрутасы становятся выражением классовой власти. Дуглас Кримп развивает эту мысль следующим образом:

Нынешнее состояние архитектуры предполагает, что архитекторы бросают вызов абстрактной, академической эстетике, хотя в действительности они рабы девелоперов недвижимости, которые разрушают наши города и выгоняют представителей рабочего класса из их домов… Новый небоскреб Филипа Джонсона… это не слишком затейливое девелоперское творение, наваливается на квартал, в котором нет особой нужды в еще одном небоскребе.

Напоминая об архитекторе Гитлера Альберте Шпеере, Кримп продолжает атаковать постмодернистскую маску, под которой скрывается усматриваемый им новый авторитаризм по отношению к городским формам.

Я выбрал два эти примера, чтобы проиллюстрировать, насколько важно тщательное рассмотрение того, какие именно виды социальной практики, какие наборы социальных отношений отражаются в различных эстетических движениях.

Однако это описание, конечно, не является полным, поскольку нам еще нужно в точности установить (и это будет предметом исследования в двух последующих частях моей книги), под что именно мимикрирует постмодернизм.

Кроме того, столь же очевидным образом опасно допущение, что постмодернизм — это исключительно подражательное явление, а не полноправное эстетическое вмешательство в политику, экономику и социальную жизнь.

К примеру, основательная «прививка» фикции, а заодно и функции к повседневным ощущениям должна иметь определенные последствия — возможно, непредвиденные — для социального действия. В конечном счете даже Маркс настаивал, что худшего архитектора от лучшей из пчел отличает то, что архитектор воздвигает свои сооружения в воображении, прежде чем придать им материальную форму.

Изменения в способах нашего воображения, мышления, планирования и рационализации неизбежно должны иметь социальные последствия. Только в этих весьма широких рамках соединения мимесиса и эстетического вмешательства способен обрести смысл широкий постмодернистский ряд.

Однако самоидентификация постмодернизма куда проще: он по большей части рассматривает себя как своенравное и довольно хаотичное движение, которое должно преодолеть все предполагаемые недуги модернизма.

Но здесь, по моему мнению, постмодернисты преувеличивают, изображая модерн столь вульгарным. У них он предстает либо карикатурой на все модернистское движение вплоть до того, что, как признает даже Дженкс, «слишком далеко заходящая демонизация модернистской архитектуры становится некой формой садизма», либо критикой лишь одного из направлений модернизма (альтюссерианство, модернистский брутализм и т.д.), как будто к этому направлению и сводится весь модернизм.

В конечном счете внутри модернизма было много конфликтующих течений, и постмодернисты вполне открыто воспроизводят некоторые из них. (Дженкс, например, бросает взгляд назад на период 1870–1914 годов, даже на неразбериху 1920-х годов, в то же время помещая капеллу Роншан Ле Корбюзье в число важных предшественников одного из направлений постмодернизма.)

Метанарративы, порицаемые постмодернистами, — метанарративы Маркса, Фрейда и даже более поздних фигур типа Луи Альтюссера — были гораздо более открытыми, детализированными и непростыми, нежели утверждают их критики.

Маркс и многие марксисты (в качестве разнообразных примеров я имею в виду Вальтера Беньямина, Эдуарда Томпсона и Перри Андерсона) обладают вполне хорошим вкусом к деталям, фрагментации и дизъюнкции, отсутствие которого часто высмеивается в постмодернистской полемике. Описание модернизации у Маркса исключительно богато на прозрения по поводу истоков как модернистской, так и постмодернистской чувствительности.

Столь же ошибочно списывать со счетов материальные достижения модернистских практик. Модернисты нашли способ контроля и сдерживания взрывоопасных условий капитализма. Например, они эффективно проявили себя в организации городской жизни и оказались способны выстраивать пространство таким образом, чтобы оно могло сдерживать пересекающиеся процессы, которые способствовали быстрому изменению городов в рамках капитализма XX века.

Если всему этому внутренне присущ некий кризис, то никоим образом не очевидно, что в этом следует обвинять модернистов, а не капиталистов. Модернистскому пантеону действительно есть чем похвастаться — я бы особо отметил британскую программу строительства и проектирования школ в начале 1960-х годов, которая разрешила некоторые из острых «квартирных вопросов» образования в условиях жестких бюджетных ограничений.

Несмотря на то что одни жилищные проекты на практике обернулись мрачными провалами, этого нельзя сказать о других, особенно в сравнении с теми трущобными условиями, из которых переселялись многие люди. К тому же, если взять пример Pruitt-Igoe, этого великого символа краха модернизма, то сутью проблемы, как выясняется, в гораздо большей степени были социальные условия жизни в этом месте, а не его чистая архитектурная форма.

Приписывание социальных недугов физической форме ради их обоснования требует обращения к самым вульгарным видам пространственного детерминизма, которые в ином случае мало кто бы принял (хотя я с сожалением отмечаю, что архитектор Элис Коулмен, еще одна фигура из ближайшего окружения принца Чарльза, регулярно проводит неверные сопоставления между дурным дизайном и антисоциальным поведением, устанавливая между ними причинно-следственную связь).

В связи с этим интересно рассмотреть, каким образом обитатели «Жилой единицы» Firminy-Vert созданной Ле Корбюзье, организовались в социальное движение, чтобы не допустить уничтожения этого района (при этом, необходимо добавить, они исходили не из приверженности идеям Ле Корбюзье, а из более простых соображений: так случилось, что это место стало их домом).

Постмодернисты, что признает даже Дженкс, восприняли все великие достижения модернизма в архитектурном проектировании, хотя они определенно изменили эстетику и внешний вид, по меньшей мере легкомысленным образом.

Я также прихожу к выводу, что между масштабной историей модернизма и движением, именуемым постмодернизмом, гораздо больше преемственности, чем различия.

Мне представляется более обоснованным рассматривать постмодернизм в качестве отдельной разновидности кризиса внутри модернизма, кризиса, подчеркивающего фрагментарную, эфемерную и хаотическую сторону формулировки Бодлера (ту сторону, которую Маркс столь блестяще выявил в качестве внутренне присущей капиталистическому способу производства) и при этом выражающего глубоко скептическое отношение к любым отдельным предписаниям относительно того, как следует воспринимать, представлять или выражать нечто вечное и неизменное.

Однако постмодернизм с его чрезмерным акцентом на эфемерности jouissance, непроницаемости другого, концентрацией на тексте, а не на произведении в целом, с его склонностью к деконструкции, граничащей с нигилизмом, склонностью ставить эстетику вперед этики заходит слишком далеко.

Все перечисленное уводит постмодернизм за пределы некой точки невозврата, в которой еще возможна какая-либо целостная политика, причем то крыло постмодернизма, которое стремится к бессовестному приспособлению к рынку, твердо становится на путь предпринимательской культуры, являющей собой клеймо реакционного неоконсерватизма.

Постмодернистские философы советуют нам не только принимать фрагментацию и какофонию голосов, посредством которых понимаются проблемы современного мира, но и получать от них удовольствие. Охваченные деконструкцией и делегитимацией любой формы аргументации, с которой они сталкиваются, они могут прийти лишь к приговору собственному критерию достоверности — той точке, где не остается никакого основания для разумного действия.

Постмодернизм заставляет нас принимать различные виды материализации и декомпозиции, фактически приветствуя маскировку и укрывательство, любые разновидности фетишизма, связанные с локальностью, отдельным местом или социальной группировкой.

Но при этом он отрицает тот тип метатеории, который способен постигнуть политико-экономические процессы (денежные потоки, международное разделение труда, финансовые рынки и т.п.), становящиеся все более универсальными в своих глубине, интенсивности, охвате и власти над повседневной жизнью.

Хуже всего то, что, хотя постмодернистское мышление и открывает радикальную перспективу путем признания аутентичности других голосов, оно тут же лишает эти голоса доступа к более универсальным ресурсам власти, загоняя их в гетто непрозрачной инаковости, специфичности той или иной языковой игры.

Тем самым эти голоса (женщин, этнических и расовых меньшинств, колонизированных народов, безработных, молодежи и т.д.) лишаются силы в мире асимметричных отношений власти. Языковая игра международных банкиров может казаться нам непроницаемой, похожей на кабалу, но с точки зрения властных отношений это не приравнивает ее к столь же непроницаемому языку чернокожего гетто.

Риторика постмодернизма опасна, поскольку она избегает конфронтации с реалиями политической экономии и спецификой глобальной власти.

Показательна наивность выдвинутого Жаном Франсуа Лиотаром «радикального предложения» о том, что открытие банков информации для всеобщего доступа якобы является прологом к радикальным реформам (как если бы у каждого из нас был одинаковый потенциал использовать эту благоприятную возможность).

Это предложение демонстрирует, что даже самые убежденные постмодернисты в конечном счете сталкиваются с необходимостью либо делать какие-то универсализирующие жесты (подобно призыву Лиотара к некоей исконной идее справедливости), либо, как Жак Деррида, уходить в тотальное политическое молчание.

Обойтись без метатеории невозможно. Постмодернизм просто загоняет ее в подполье, где она продолжает действовать в качестве «уже бессознательной эффективности».

Поэтому я согласен с позицией Терри Иглтона, отвергающего позицию Лиотара, для которого «не может быть разницы между истиной, властью и риторической соблазнительностью; властью обладает тот, кто владеет наиболее обтекаемым языком или самой колоритной историей». Восьмилетнее правление харизматического рассказчика в Белом доме свидетельствует о том, что эта политическая проблема исключительно устойчива, а постмодернизм подходит на опасно близкое расстояние к участию в эстетизации политики, на которой он основан.

Источник: НОЖ https://knife.media/the-condition-of-postmodernity/

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *