дневник а.м. евлахова: жизнь и творчество

27.08.2021
1 627

Продолжение. Предыдущие публикации Дневника 31.03, 16.04, 21.05, 18.06 и 16.07 2021 года

Когда близилась к завершению публикация воспоминаний отца о пережитом, я немного колебался, как поступить с остальной частью его литературно- мемуарного наследия. Ведь кроме вошедшего в сборник литературных и научных трудов «Искусство лжет не притворяясь»изданного в 2011 году благодаря поддержке Фонда Президентский центр Б.Н.Ельцина, многое из написанного им так и остается остается за пределами публичного пространства.

      Да и в сборник вошла лишь малая часть вышедших из-под пера А.М.Евлахова рассказов и стихотворных произведений, не говоря уже о монографии «Леонардо да Винчи- художник и мыслитель», «Записках судебного психиатра» и многом другом. Когда мы обсуждали это с замечательным литературоведом, историком и культурологом Борисом Федоровичем Егоровым, немного не дожившим из- за коронавируса до своего девяностопятилетия (светлая ему память!) и, благодаря которому я получил из ИРЛИ РАН (Пушкинский дом) 1800 страниц архивов отца, он высказался однозначно: прежде всего публикуйте его дневники. За их публикацию был и профессор Борис Ланин- едва ли не главный знаток творчества А.М.Евлахова и редактор-составитель упомянутого сборника его трудов. Есть и еще один мотив: размещенными в «Новых Знаниях» воспоминаниями не заканчивается, а обрывается и событийный ряд в жизни отца. Однако и в «Дневниках и заметках» он продолжается не сразу.

     Судя по всему, после смерти их шестого ребенка, маленького Юрочки, отец вообще ни о чем писать не хочет. Хотя 1922 год после всех мытарств ознаменован важным для него Решением Государственного Ученого Совета НКПроса РСФСР от 8 марта 1922г. Об утверждении А.М.Евлахова в ученом звании профессора по кафедре «Западно-европейская литература».

 Возобновляются записи с его очередной жизненной развилки, последовавшей за двумя письмами к нему поэта «серебряного века», а затем и профессора Азербайджанского университета Вячеслава Иванова. В этих письмах тот искренне зовет отца в Баку, обещая интересную преподавательскую работу, хорошие возможности публикации и бытовое обустройство. Советует «юг предпочесть белорусским болотам». Отец, тем не менее, отправляется в Минск. Оттуда начинается его путь к профессору психиатрии, доктору медицинских наук и, наконец, профессору судебной психиатрии Всесоюзного юридического заочного института (ВЮЗИ), а также практикующему в этой области эксперту.

Через год отец все же отказывается от Минска в пользу Баку, как это ему ранее советовал Вячеслав Иванов в своих письмах- приглашениях. Однако самого автора письма там уже не застает- Иванов уехал в Италию и, как потом выяснится, навсегда. Подобная история происходит у отца впоследствии и с А.В. Луначарским, встреча с которым, в том числе по инициативе наркома, планировалась неоднократно, но по стечению обстоятельств так и не состоялась.

В Баку, а затем и в Ташкенте А.М. Евлахов становится главным врачом психиатрической больницы, одновременно, теперь уже в этой области, осуществляя преподавательскую деятельность. Венцом соединения знаний литературоведа и психиатра становится изданная в 1930 году его книга «Конституциональные особенности психики Л.Н. Толстого» с предисловием А.В. Луначарского, в котором тот называет автора «выдающимся психиатром». В какой- то мере это предисловие служит отцу «охранной грамотой». Журнал «Марксистско-ленинское искусствознание» №1 за 1932 год писал: «Именно его предисловие помогает Евлахову протаскивать свои откровенно буржуазные идеи».

В том, что диапазон его идей был необычайно широк и представлял вполне реальную опасность для их автора мне довелось недавно убедиться еще раз. Совершенно случайно на одном из сайтов некоммерческих организаций Узбекистана я натолкнулся на упоминание отца в публикации Муяссар Максудовой «КАКИЕ ИЗМЕНЕНИЯ В «ПАЛАТЕ №6»? Вот что в ней говорилось.

«Если бы десять лет тому назад сказали, что посторонний может спокойно побеседовать с душевнобольными в лечебнице, то многие приняли бы это за шутку. Но времена меняются. Центр «Наш дом» — неправительственная некоммерческая организация (ННО) — смог не только войти, но и провести исследования на тему «Улучшение соблюдения прав женщин на информацию и личную жизнь» в городской клинической психиатрической больнице Ташкента (той самой, в которой в 30-е годы работал главным врачом отец). Результаты анализа были представлены участникам «круглого стола» — представителям госструктур, фондов, ННО.

 Руководитель центра «Наш дом» Наталья Севумян предложила результаты опроса 82 больных, 34 медперсонала больницы и 25 родственников. Участникам были предоставлены для ознакомления предложения и рекомендации, выработанные центром.

Прозвучал вопрос о необходимости проведения таких исследований среди чиновников, принимающих ответственные решения. На него последовал ответ. Еще в 1936 году ученый Евлахов написал статью о наличии у высокого руководства тогдашнего Союза психологических отклонений. Больше таких попыток из-за страха последствий не наблюдалось.» 

 Постепенно отец привыкает совмещать оба вида деятельности. Окончательно перебравшись в Ленинград, в качестве врача трудится в больницах и поликлиниках и одновременно преподает итальянский язык в консерватории и Мариинском театре. И еще постоянно пишет: научные статьи, учебники, стихи, заметки. Продолжает скрупулезно вести дневник.

 В записях практически отсутствует какое- либо отражение текущих событий в стране. И даже подробностей войны и Ленинградской блокады. Вслед за мобилизацией младшего сына Ириния на фронт, он в августе 1941 г. делает дневниковые заметки о французском ученом Паскале.

 10 мая 1942 года отец пишет давнему знакомому- сосланному в Томск ученому- психиатру Александру Августовичу Перельману о своей жизни: «…Работал я много. У меня теперь 40 работ по психиатрии, из которых 7 больших монографий. Заведовал в Ленинграде сектором на 200 коек в больнице им. Фореля (открытая в 1828 г. первая в Российской Империи больница, специализирующаяся на лечении психических заболеваний), был директором социально- психиатрической клиники, консультантом в детско- подростковой поликлинике. За один этот тяжелый год побывал под обстрелами и взрывами фугасных бомб, дважды чудом спасся от смерти, а бомба, попавшая в мою крышу, застала меня за перепиской на машинке учебника психиатрии. Дошел до резкой степени дистрофии: из 69 кг потерял 30. Другой такой зимы, конечно, пережить нельзя, я и так целых три месяца пролежал в больнице…».

В более поздние блокадные дни 1943-1944гг. Александр Михайлович, вместо событийных записей, занимается тем, что преобразует станицы своего дневника прошлых лет в многостраничный сборник новелл «Литературные акварели».      В дневниковых записях, конечно, много личного, включая отношения с каждым из его пятерых детей и с женщинами. Я решил не подвергать написанное цензуре. Ни в его оценках сложившихся взаимоотношений с первой женой- Эрмионией Николаевной Войцехович, ни в описании его многочисленных любовных романов, действующие лица которых включены Александром Михайловичем в донжуанский список. Он насчитывает 67 женщин, включая, четырех его официальных жен, замыкающих данный реестр.

 Его самая большая, и трагическая любовь, самые счастливые годы жизни (1933-1939 гг.) связаны со второй женой отца Еленой Николаевной Цытович. Как оказалось, мне по наследству от отца досталась очень памятная вещица их с Еленой недолгой, но необыкновенно счастливой жизни. Это маленькая старинная иконка, наличие которой у неверующего отца- сына неверующих родителей меня всегда удивляло. Еще больше вопросов вызывала надпись на ее обороте: «Дорогой Леночке после молебна у раки св. благ. Князя Александра Невского с пожеланием скорого и полного выздоровления от отца Ник. Пл. Ц. 21 ноября 1918 г.» Теперь, благодаря дневникам Александра Михайловича, я знаю, что это подарок ученого- артиллериста генерала Николая Платоновича Цытовича своей 9- летней дочери Елене- будущей жене моего отца. Их любви и ее трагическому финалу собственно и посвящен этот раздел его Дневника.

22/II 1938 – Этот год, который, казалось, должен был для меня быть таким счастливым, начался при неблагоприятных ауспициях. 17/I мне стало так скверно, что я уж, было, подумал, что умираю. Когда я, сидя за столом, работал (исправлял корректуру переписанного на машинке моего учебника итальянского языка), внезапно почувствовал сильнейшую боль в брюшной полости – точно кто-то из всей силы сдавил ее так, что у меня захватило дыхание и потемнело в глазах. Несмотря на всю мою терпеливость и выносливость, я едва не закричал от боли, и, чтоб Л., бывшая в соседней комнате, не услышала моих невольных стонов, поспешил лечь в постель. Утомленные, мы заснули в 5-м часу утра, а в 9 часов я встал и в 11 часов поехал в консерваторию на работу. Даже студенты заметили, что мне не по себе. Что делать, — сам не знаю, так как у Л. graviditas на 6-м месяце, и мы все время этому радовались, как «маленькие», все придумывали, как мы назовем «сына». Пока придумывали, ей приснилось, будто она шла с ним на руках и услышала, как «кто-то» сказал ей, чтоб она назвала его… «Иерихоном». Он, собственно, говорил ей по-итальянски: «Girolamo», и, проснувшись и рассказав мне этот сон, она спросила: «есть такое итальянское имя?» — Я подтвердил, что есть и что «по-русски» это – Иероним.

Вчера был в институте русской литературы при Академии наук (на Тучковой набережной, 3) на торжественном заседании, посвященном 100-летию со дня рождения моего учителя Александра Николаевича Веселовского. Профессор Владимир Федорович Шишмарев, у которого в далекие дни молодости я учился прованскому языку и сравнительной грамматике романских языков (тогда, в 1903, он был еще приват-доцентом, только что вернувшимся из Парижа), сказал о нашем общем учителе прекрасную речь и, когда я ее слушал, в душе у меня вновь всколыхнулись все старые воспоминания. Я подумал, что в моих встречах в жизни я был счастливейший человек. В юности я имел учителем необыкновенного ученого и обаятельного человека – Веселовского, а в зрелые годы, переменив специальность, имел счастье учиться у другого, столь же необыкновенного ученого и своеобразного человека – Павлова. А ведь на протяжение этих 35 лет (1901-1936) это были, пожалуй, самые великие люди науки в России. И странная символика судьбы: в тот первый день, когда, изменив филологии, я с трепетом входил в физиологическую лабораторию Павлова (на Тучковой набережной), я в вестибюле, перед его аудиторией, остановился взволнованный неожиданным зрелищем: в белом мраморном кресле, как живой, сидел мраморный Веселовский, который неизвестно, как и зачем попал туда. Под впечатлением того, что В.Ф.Шишмарев говорил о Веселовском, я стал подводить итоги и своим воспоминаниям о нем, как ученом и человеке. В.Ф. глубоко прав, что даже критики Веселовского, сами незаметно для себя, были под сильным его влиянием. Это, безусловно, также справедливо, в отношении Александра Николаевича, как, например Фрейда, Павлова и других замечательных людей. Я помню, что, когда я напечатал в виленской газете «Северо-западное Слово» мою первую научную статью о Некрасове (1901), духовный характер ее был внушен мне лекциями Веселовского и личными беседами с ним. Не о Некрасове, нет, — о нем самом я никогда не слышал от А.Н. и не говорил с ним, — но духовным характером всего того, что я вообще от него слышал, — ну, хотя бы о провансальских трубадурах. То было влияние одной стороны личности Александра Николаевича – общественника, полонившей мою мысль, навязавшей мне свою концепцию поэта-гражданина. До чего эта концепция была наносной и в то же время однако императивной, видно хотя бы из того, что всего через несколько месяцев в местной, петербургской «Нашей газете» я поместил другую статью, о том же Некрасове (и по тому же поводу – 25-летие со дня смерти), диаметрально противоположную первой по духу, по характеру. Тут уже были мои собственные мысли о Некрасове, моя собственная концепция «поэта-гражданина». То же случилось и с моим отношением к Пушкину. Сперва, когда в 1902 я читал в кружке («Беседы студентов СПб. университета») Александра Сергеевича Лаппо-Данилевского мой доклад об «Общественно-политических воззрениях Пушкина», я под влиянием первой стороны личности А.Н. подошел к нему с точки зрения исключительно гражданской, а впоследствии, когда в 1909 выпустил книгу «П., как эстетик», осуществил поворот к чисто-научной, объективной концепции Пушкина, оставшейся у меня уже неизменной навсегда. Вот почему, в позднюю пору, когда я уже был на кафедре Варшавского ученик Веселовского-ученого критиковал там Веселовского-общественника. В моей заметке, посвященной 5-летию со дня смерти А.Н. («Варшавский дневник» 1912), и во II томе «Введения» я объяснил малую популярность такого великого историка литературы в широких кругах русского общества именно тем, что он был все же более ученый, чем общественник (об этом же писал в несколько ином плане ранее Пыпин), подчеркнув тем иронию судьбы, подготовленной самому себе Веселовским. Я помню частный разговор с ним на Среднем проспекте Васильевского Острова, где я случайно с ним встретился. Пока мы шли, он развивал мне мысль о том, что Расин не подражал Эврипиду, как может показаться с первого взгляда, а, воспользовавшись его готовыми формами, влил в них свое, собственное содержание (мысль Веселовского, которую я критикую в первом томе «Введения», как по своему эстетическому значению неправильную, ибо, наоборот, содержанию Эврипида Расин дал свою форму), переодевши его греческих героев во французские платья, и что поэтому Р. не «ложно-классик», а такой же классик, как Э.

***

 7/III отнес наконец в Музгиз мой «Элементарный учебник итальянского языка для консерваторий с вокальной хрестоматией», который был закончен уже год тому назад. Моя болезнь, видимо, прогрессирует. Сегодня рано утром, часов в 6, началась уже знакомая мне тупая и давящая боль под ложечкой с распространением вверх по ходу пищевода, но на этот раз длилась не несколько минут и даже не час, а целых 3 часа.

***

***

«

В старых своих бумагах нашел открытку, посланную мной из Ростова 4/III 1916 в Ейск – Арочке со «стихами», которыми я тогда забавлял наших детей и приводившими их в восторг. Эти «стихи» посвящены, главным образом, ее маленькому носу и большим щекам (заставившими как-то в Варшаве на прогулке по Уяздовским аллеям в изумлении воскликнуть какого-то прохожего: «А щеки-то, щеки!»…

И подумать только: прошло… 22 года. Ей тогда было 7 лет, а мне самому – 36, и… никаких «язв» у меня тогда не было. Когда придет сегодня, преподнесу ей этот «портрет» ее в те далекие годы.

***

1/V – Вчера приехала из Москвы Дитя и вместе с Арочкой была у меня. Так как все окружающие, в последнее время, «сомкнутым строем» наступали на меня с требованием лечь в клинику на исследование, чего я ни в каком случае не хотел и не хочу («до смерти» «люблю» больницы и, если нужно, предпочитаю умирать дома), то я решил успокоить их тем, что написал письмо И.И.Широкогорову с просьбой высказать свое мнение относительно диагноза и того, что следовало бы сделать в этом случае. Это всех их действительно успокоило, так как в авторитетности И.И-ча в этом деле никто из них не сомневался, — ведь он такой сведущий и опытный патолог и столько секций сделал на своем веку, а я уверен был, что он даст совет «ничего не делать» и тем санкционирует мое решение. И не ошибся.

***

5/V – 3 мая Дитя была у меня днем, а перед отъездом в Москву – с Арочкой. В 12 часов 40 минут ночи она уехала. Между прочим, рассказывала, со свойственной ей очаровательной улыбкой, в которой забавно смешаны доброта и юмор, как в одном журнале было напечатано, что у нас почти ничего нет о мышлении шизофреников, за исключением работ Залманзона, еще кого-то и… Евлахова (вм. Е-вой – это ее работа). Я пошутил при этом, что если она будет продолжать носить мою фамилию, это будет очень невыгодно для нее и очень выгодно для меня, так как все ее работы вообще будут естественно приписываться мне, как психиатру (она – психолог). На мой совет выбрать себе псевдоним, она отшутилась тем, что не так честолюбива, как ее отец.

***

. 23-го, в 9 часов 25 минут вечера, проводил Арочку, уехавшую на 2 месяца в Чакву, близ Батума, в командировку. Так как после того у нее отпуск, то мы не увидимся с нею до сентября. Ровно год назад, почти в то же время я провожал ее туда же. Орик делает большие успехи, особенно с этого года, когда, перейдя на 2-ой курс консерватории, он, вследствие переезда своего учителя профессора Рязанова в Москву, стал заниматься теорией композиции у Шостаковича, молодого, но очень талантливого автора оперы «Леди Макбет Мценского уезда» (по Лескову) и «5-ой симфонии». 19-го в консерватории был вечер произведений учеников Шостаковича. Выступал с успехом и Орик со своими романсами, которые приняты к напечатанию Музгизом, и 10/VI будут передаваться по радио с оркестром (на концерте исполнялись с сольным пением на рояле).

***

Когда Наполеон, убегая из России в 1812, проезжал через Варшаву, поляки устроили ему грандиозную встречу, вывесив флаги, на которых было его имя – Napoleon. Но, как говорится, «на плечах» французского императора, нагрянул в Варшаву, преследуя его, Александр I, когда эти флаги не успели даже снять. На удивленный вопрос последнего, что это значит, хитрые поляки поспешили его успокоить: — «Эти флаги, — объяснили ему, — в честь вашего императорского величества. – «Как так?» — «Там же написано Napoleon!» — «Так это ж не одно слово, а целая фраза, только в сокращении: ваше величество не заметили, что там после каждой буквы поставлена точка, так что все вместе обозначает: «Наидражайший Александр Первый, — отец людей европейских, отец наш».

***

Как-то на пасху один русский, повстречав немца, бросился его «лобызать» со словами: «Христос воскрес!» — «Ката?» (когда) – спросил удивленный немец. – «Да нынче!» — объяснил русский. – «Малятес. Он и прешлы кот такой штука утраль!» — воскликнул немец.

***

Ива́н Ива́нович Соллерти́нский (20 ноября [3 декабря1902[1]Витебск[2] — 11 февраля 1944[2][1] или 10 февраля 1944[3]Новосибирск[2]) — советский музыковедтеатральный и музыкальный критик.

В консерватории есть студент-вокалист армянин Минасян, которого все называют просто «Каро», — ужасно глупый. Желая «подшутить» над профессором музыки Иваном Ивановичем Соллертинским , который слывет там энциклопедистом (у него гениальная память, и одних языков, как говорят, знает около 23!), он подошел однажды к нему и спросил: «Иван Иванич! Ви слихал такой миравой учены – Каро Минасян?» — «Нет, не слыхал, — на минуту задумавшись и наморщив лоб, «выстрелил» (он не говорит, а «стреляет», так что с непривычки вздрагиваешь) С-ий. – Но я посмотрю дома в словарях и скажу (он почему-то принял это всерьез: «на всякого мудреца довольно простоты», или «простаты», как видоизменяют медики). Когда при следующей встрече «Каро» снова подошел к нему с тем же вопросом, С. «выпалил»: — «Нет, представляете, не нашел. Такого ученого не знаю!» — «Нэ знаэтэ? Это – я!» — тыкая в себя пальцем, произнес «Каро»…

***

В июне прошлого года, когда в той же консерватории происходила в течение трех дней «самокритика», декан историко-теоретического факультета Сергей Николаевич Богоявленский, читающий также историю музыки, обвиняя Соллертинского в том, что тот, в разговоре со студентами «позволил себе» сказать, что «за одного Шумана он отдал бы всю русскую музыку», объяснил это тем, что С. – вообще «немного Хлестаков». Увлеченный ролью прокурора, он, обвиняя С-го еще в том, что тот в высшей степени щедро ставит всем студентам «отлично», нечаянно выразился неудачно: «он сыплет направо и налево баллами «отлично», как… орденами!». Произошло замешательство, раздался хохот, и председатель должен был объяснить, что это со стороны Богоявленского – «оговорка». Когда предоставили слово Соллертинскому, он под гром аплодисментов студентов, устроивших ему форменную овацию (он пользуется большой популярностью, как лектор), заявил, что, как человек увлекающийся, он в минуту жажды может сказать, что «за кружку пива он отдал бы мать, отца, жену и детей», но такие вещи не рекомендуется понимать буквально. Что же касается, — добавил он, — сравнения меня с Хлестаковым, то сравнения – вещь вообще субъективная и потому опасная: если я кажусь Б-му Хлестаковым, то он мне, может быть, кажется, например, гоголевским Петрушкой». Орик рассказывал, что однажды в какой-то газете (м.б. в «Музыке») по поводу одного неудачного выступления в печати Б-ского какой-то злой критик озаглавил свой фельетон о нем очень ядовито: «Явление Богоявленского народу».

***

К современным литературным нравам… — заведующий здешним Музгизом Вячеслав Андреевич Подъельский, преподающий в консерватории, предложил мне прокорректировать итальянский текст нового издания оперы Пуччини «Мадам Баттерфляй», заявив, что «редактура не требуется, так как имя переводчика говорит само за себя» (заслуженный артист Владимир Сергеевич Алексеев, брат Станиславского). Я согласился и, сделав эту работу, получил за нее 300 р. Недавно эта опера вышла, и я с изумлением увидел, что моего имени там совсем нет, зато напечатано: «Редактор В.А.Подъельский».

***

Мой товарищ по Владикавказской гимназии и друг, теперь уже покойный (умер врачом в Ростове от сыпного тифа в 1920), осетин Гутиев (по имени Тимур, а по-русски Тимофей) доказывал мне, что название русских рек – Дон, Днепр, Днестр – осетинского происхождения: «дон» по-осетински значит река, а Днепр и Днестр – это, по его толкованию, испорченное «Дон-апр» и «Дон-астр». С ним в 7 классе произошел неприятный инцидент, из-за которого ему пришлось еще на год остаться. Однажды, в конце года, была задана преподавателем русского языка Иваном Ивановичем Леонтьевым классная работа о Гоголе, причем он выразился в своем сочинении очень «неудачно»: «Перед смертью, — написал он, — Гоголь сделался ненормальным: он стал религиозен».

***

Во Владикавказской же гимназии один из учеников в своем сочинении «Природа и люди» по произведениям Лермонтова, закончил так: «Нравы обитателей Кавказа так же дики, как его природа»:

И над вершиною Кавказа

Изгнанник рая пролетел.

Не менее выразительно написал в сочинении «Поэт» по произведениям Лермонтова один из учеников гимназии и реального училища Карла Мая, где я преподавал в 1904-1908: «Поэт, по мнению Лермонтова, не должен, подобно кинжалу, лежать в походной лавке армянина!».

***

Когда мой старший сын (ему уже 33 года) Шурик был еще маленьким мальчиком в возрасте 10 лет (это было в Ейске в 1915 г.), он однажды на замечание немки-бонны, что он должен слушать ее, так как она старше, а следовательно и «умнее», остроумно возразил: «Ум измеряется не возрастом». Бедная немка так была ошеломлена этим «парадоксом», что не нашлась, что ему ответить, и только наивно пожаловалась нам, родителям. Он же в возрасте 4-5 лет (1909-1914), еще в Варшаве, имел обыкновение переставлять буквы в словах: вместо «трамвай» — говорил, например, «травмай», вместо «время» — «рвемя» и т.п. Однажды я сказал: «Когда ты наконец будешь говорить правильно – «время», а не «рвемя»?». Он мне на это ответил: «Когда придет рвемя, буду говорить время».

***

Еще несколько лет назад, как сам Боря мне рассказывал, к нему постоянно приходили за кулисы или звонили по телефону с пиететом спрашивая: «Скажите, профессор Евлахов – это ваш брат?» — Теперь же с тем же пиететом все спрашивают меня: «Скажите, артист Евлахов – это ваш брат?».

***

Однажды в сентябре 1924, когда я ехал из Железноводска в Баку, в вагоне поезда разговорился с двумя пассажирками (вернее – они со мной), возвращавшимися к себе в Тифлис, которые утверждали, что я «кого-то им напоминаю». Добившись от меня имени, отчества и фамилии, они стали допытываться, не брат ли я Бориса Михайловича Евлахова, который пел у них в Тифлисе прошлый сезон (1923-24), и, когда я, в свою очередь, спросил откуда они его знают, они обе воскликнули: «Ну, как же, как же! Ведь он у нас в Тифлисе был всеобщий любитель» (вм. «любимец»)!

.

***

Долгое время в ожидании 100-летнего юбилея со дня смерти Лермонтова (15/VII по старому стилю  1941) я лелеял мысль, что Орик, а не другой, напишет оперу «Княжна Мери» на мое либретто в стихах, написанное еще в сентябре 1924 в Железноводске. С одной стороны, как мне казалось, это дало бы ему возможность (такой благоприятный случай!) сразу приобрести известность; с другой – это была бы наша опера, и мое имя, как и имя Модеста Чайковского, не потерялось бы в этом случае, тогда как во всех других, т.е. когда автор либретто – с другой фамилией, чем композитор, имя первого пропадает бесследно.

Бори́с Влади́мирович Аса́фьев (литературный псевдоним — И́горь Гле́бов18841949) — русский и советский композитормузыковедмузыкальный критикпедагогобщественный деятельпублицистАкадемик АН СССР (1943). Народный артист СССР (1946)[1]. Лауреат двух Сталинских премий. Один из основоположников советского музыковедения.

Но Орик, поколебавшись, отказался писать оперу, — и, конечно, объективно он прав. Создать настоящую оперу – дело трудное и ответственное, и за это можно браться лишь имея уже большой опыт, которого у него нет. По его совету я обратился с тем же предложением к композитору Борису Владим.Асафьеву (Игорь Глебов) , который, как мы решили, был бы наиболее подходящим для такой цели лицом, недавно написав балет «Кавказский пленник» .

***

22/VI – 15 июня в 11 ч. дня Дитя свезла меня в 1 хирургическое отделение ГИДУВа, что на Кирочной 41 по соседству с нами, а сама в тот же вечер возвратилась в Москву. Сегодня в 3 ч. дня меня оттуда выписали, так что, пробыв там неделю, я снова дома. Пребывание в больнице не доставило мне никакого удовольствия. Я не люблю больниц, санаториев, домов отдыха, общежитий и т.п. учреждений. Они слишком подавляют личность, а я индивидуалист (в рамках общественности), и мне в них тягостно. Когда в клинике при обходе Н.Н.Петров стал расспрашивать меня про болезнь, и я «пожаловался» ему на то, что получил язву желудка, будучи столь умеренным всегда в образе жизни (вегетарианец, не курю, не пью) он сострил: «Злонравия достойные плоды»!

 В больнице перечитывал с наслаждением Марка Аврелия и без всякого удовольствия читал «Военные мемуары» Ллойд Джорджа. Удивительно, как такой умный и остроумный человек мог о таком интересном предмете, как мировая война, написать так неинтересно и скучно. Какой-то сухой протокол, а не мемуары!

***

 «Получай без радости, отдавай без сожаления» (id. VIII, 33).

***

«Часто творит зло неделающий чего-либо, — не только тот, кто активно творит зло» (id. IX, 5).

***

 «В некотором роде всякий сколько-нибудь разумный человек к 40-летнему возрасту видел уже все, что было, и все, что будет, так как все похоже одно на другое» (XI, 15).

***

Идеалом человека для меня – в древности Марк Аврелий, в новое время – Леонардо да Винчи. Никого я так не люблю, как этих двоих.

***

Когда в 1914 моя семья была во время войны эвакуирована из Варшавы в Ейск Куб. области, к моим родителям, мы потом поселились отдельно, довольно далеко от них, ежедневно их навещая. Однажды, взяв Орика, которому было тогда только 2 года, за руку, я повел его к бабушке, т.е. к моей маме. Пройдя несколько кварталов, он устал, остановился и заявил: «Пойдем домой: довольно идти к бабушке»! С тех пор у нас это стало вроде поговорки семейной. Когда кому-нибудь что-нибудь надоедало или чего-нибудь больше не хотелось, мы говорили: «Довольно идти к бабушке»!

***

30/VI

Вот так «Иерихон» — подвел, подлец: сегодня в 7 ч. 40 м. утра у Л. родилась… девочка!

***

 «Ты спрашиваешь, чего, по моему мнению, следует избегать? – Толпы! Невозможно смешиваться с нею без вреда для себя… Вступать в сношения с толпой вредно. Каждый человек привьет нам хоть частицу своих пороков или научит им, или заразит ими. И чем больше количество людей, тем больше опасности. Сознаюсь тебе, что, побывав в обществе, я возвращаюсь скупее, честолюбивее, сластолюбивее, даже жесточе и бесчеловечнее. Один пример роскоши и скупости может принести громадное зло. Ты не должен ни стараться походить на других из-за того, что их много, ни делаться врагом многим оттого, что они не похожи на тебя. Углубляйся в себя, сколько можешь; ищи общества тех, кто может сделать тебя лучше; допускай в свое общество тех, кого ты сам можешь сделать лучше. Совершенствование происходит взаимно, и люди учатся, уча сами. Не считай даром потраченным время, если ты выучился для себя» (Люций Аней Сенека. Избранные письма к Луцилию. Русский перевод Краскова. Спб. 1893. (VII: «Удаляйся от толпы»).

«Александр Македонский однажды принялся за изучение геометрии. Несчастный! Он должен был узнать из нее, как ничтожна наша земля, на которой он сам занимал весьма ничтожное место. Предмет, преподававшийся А-ру, был труден и требовал значительного умственного напряжения, к которому был совершенно неспособен бешеный человек, направлявший свои помыслы за океаны. Поэтому он заметил учителю: «Учи меня более легким способом»! На это ему наставник сказал: «В геометрии для всех только один способ» (XCI: О пожаре Лугдунума).

***

7/VII – Вчера в 3 ч. дня Л. вернулась домой с ребенком («Иерихоншей»).

***

Немногие, вероятно, знают значение названия автоматического ресторана «Квисисана» (такой был еще во времена моего студенчества на Невском, и открытие его вызвало тогда большую сенсацию). Это – итальянская фраза из трех слов: «Qui se sana», что значит: «здесь поправляются» (от sanare – излечивать).

***

По моему предложению мы назвали «Иерихошу» — Ольдой. Она уже улыбается (?!).

***

«Года обыкновенно не делают мудрецов, а лишь старцев» (Талейран).

***

«Сумлеваюсь штоп Прискорб (Брискорн) мог оболванить ефто дело кюлю» (к июлю): резолюция ген. Сухозанета, военного министра при Александре II.

***

 «

6/VIII – Назвав Иерихоншу Ольдой, мы только теперь наконец узнали, что это древнееврейское имя (полное – Ольдама или Ольдана) значит… крот, что ее «патронесса» — некая знаменитая «пророчица», которая за свои заслуги в этом отношении была похоронена в самом Иерусалиме, и что ее день – первый день Рождества по старому стилю (25/XII), т.е. по новому – 7/1. «Иерихон» родился с длинными черными волосами, а теперь «лысеет» и «обесцвечивается».

***

«Человек лжет в жизни вообще часто, а в нашей русской жизни и очень часто трояким образом: он говорит не то, что думает, — это ложь по отношению к другим; он думает не то, что чувствует, — это ложь самому себе, и наконец он впадает в ложь, так сказать, в квадрате: говорит не то, что думает, а думает не то, что чувствует» (Кони: На жизненном пути: М. 1914, I. 124).

***

,

13/VIII – «Иерихонша» уже смеется самым настоящим образом, а ей – полтора месяца.

***

8/IX – «Иерихонше» после отнятия от груди 26/VIII (у Л. возобновился процесс) около 31/VIII стало худо: начались рвоты и понос, вес стал катастрофически падать. 4/IX делали уже вливание физиологического раствора, которое 6-го пришлось повторить. Однако 6-го же около 6 часов вечера положение стало настолько опасным, что ее с Л-ой пришлось поместить в 1-ое грудное отделение детской больницы им Раухфуса (Лиговка 8): у него токсическая диспепсия. Похудел ребенок ужасно: больно смотреть на его бледное личико с огромными печальными глазами, на его длинные, как у матери, пальчики, от которых остались одни костяшки. Вечером, часов в 10, 6/IX у него уже несколько раз на наших глазах начинался коллапс, так что приходилось прибегать все время к кислородной подушке. Я думал даже, что он не доживет до утра, но вчера ему стало несколько лучше, хотя положение по-прежнему тяжелое и опасное. Мы все время в напряженном состоянии. Насколько смерть бедного Мишки была для нас неожиданным ударом, настолько теперь мы ежеминутно ждем беды, о которой так страшно думать, и надеемся только на «чудо». Состояние нашего бедняжки по официальной терминологии – «крайне тяжелое». Он очень истощен, и лишь прекрасные глаза, выразительные, как у взрослого человека и обращающие на себя внимание каждого входящего в бокс, где он находится, озаряют его прелестное личико. Когда я брал его на руки, называя, как всегда, разными ласковыми именами, он уже не «подпевал» мне, как бывало, а лишь издавал жалобные стоны, не сводя с меня глаз и делая бесплодные попытки улыбнуться болезненной улыбкой – одним краем губ.

***

10/IX – Каждый день, проводя в больнице по 5 часов, я с болью наблюдаю, как у Л. падает энергия и надежда на выздоровление нашего малютки. Конечно, это объясняется ее собственной болезнью и физической и моральной усталостью («ежедневный переход от надежды к отчаянию», как объяснила она сама), и состояние ребенка действительно настолько тяжелое, что, уходя, я сам не уверен, застану ли живым его завтра. Но обманывать себя в таких случаях свойственно человеку, и без всякой надежды жить нельзя: «spes – ultima dea». Мне кажется, и она, и я, когда думаем о возможности этого ужаса, все же по-настоящему не представляем себе его реально, ибо представить себе живое существо мертвым по существу невозможно: жизнь и отсутствие жизни – понятия несовместимые. Может быть, она и права, что «до третьего дня он боролся с болезнью, а теперь борется со смертью», но… но…

11 ч. вечера – Все конечно. Надежды нет. Она умирает. В 7 ч. вечера начался коллапс, приостановленный лишь инъекцией и клизмой. С минуты на минуту жду звонка и появления Л. – вестника смерти, вздрагивая при каждом шорохе за дверью.

***

14/IX – Вскрытие бедняжки, произведенное 13-го, показало, что кроме основного заболевания – токсической диспепсии, у нее было осложнение – «первичный туберкулез правого легкого», как результат уже инфекции от матери. Только вчера же, в 4 ч. дня выдали свидетельство о смерти. Вера же я хлопотал в «Управлении благоустройства Ленсовета» о разрешении похоронить его рядом с Мишкой на Никольском кладбище Александро-Невской лавры. Казалось бы, если разрешили там же 3 года назад похоронить Мишку на том же, то тем более должны были разрешить теперь, когда там уже два покойника (рядом отец Л.).Но нет: никакие просьбы и доводы не помогли. Сегодня я получил в Загсе разрешение на похороны, но потом удалось лишь заказать могилку на Смоленском кладбище, рядом с местом, где похоронена мать Л.

Впрочем, ничто не случайно в этом мире, все имеет свои основания, и эти предчувствия, черной тенью надвигавшиеся на мою радость, имели также законное основание: судьба бедного Мишки, погибшего так нелепо, была достаточным предупреждением, которого я не понял, как следует.

***

21/IX – Из письма моего Ксении в Москву: «Только что похоронили ребенка. После всего пережитого Л. стало хуже. Вчера отвез ее в Детское Село, где поселил в идеальных условиях: прекрасный воздух, залитая солнцем отдельная комната, чистота такая, что се блестит, кормят на убой – через каждые два часа. Не сразу удалось устроить это – у одной знакомой, людей, знавших Л. с детства, в высшей степени доброй и симпатичной женщины, вдовы преподавателя. К сожалению, все это только до 5/Х, когда возвращается в эту комнату ее сын с женой. Но я надеюсь, что мне удастся получить тем временем путевку для нее в туберкулезный санаторий там же, в Детском Селе, еще на полтора месяца, а потом мы вообще туда переедем; сейчас же начинаю хлопотать об обмене квартиры. Настроение у меня тревожное: как бы опять все это не кончилось катастрофой!». Сегодня ездил с кладбища на кладбище: сперва был у Мишки на Никольском, оттуда поехал к Ольде (Иерихоше) на Смоленское.

***

27/IX – Написал статью «Методологические соображения о рациональном построении грамматики итальянского языка» (половина печатного листа). Думаю сделать об этом доклад.

***

30/IX – В 12 ч. дня выехал за Л. в Пушкин, откуда в 10 ч. вечера привез ее домой.

***

13/Х – Вчера вечером приехали Арочка с Серг.Серг. Они были у меня больше месяца назад, 7/IX, когда Л. с ребенком были в больнице. После того Арочка написала мне две открытки, на которые я, конечно, не ответил, так как мне казалось обидным столь безразличное отношение ко мне со стороны ее и Орика (он так и не был у меня после лета) в такое тяжелое для меня время. Получив от Дити открытку, я ей написал между прочим: «Писать о том, что я пережил за это время и сейчас переживаю, не стоит. Да ты и знаешь это от других. Хорошо еще, что хоть от своих. Я – в худшем положении: узнаю о своих от посторонних, как и они теперь обо мне

***

В Консерватории есть некий Гофман (Илья Львович), преподаватель немецкого языка, ужасный болтун, интриган и сплетник. В консерваторской стенной газете появилось по его адресу остроумное «объявление»:Театр немецкого языка. Сегодня и ежедневно, утром и вечером –Сказки Гофмана».

***

24/Х После того, как еще в постели 4/VI получил ответ от Б.В.Асафьева на мое предложение написать на мое либретто оперу «Княжна Мери», я лишь вчера был у него по этому поводу. Он, оказывается, хорошо знает все мои большие работы и даже сам – филолог (историк) Спб. университета, в который однако поступил в год моего окончания (1903), а кончил в год моего отъезда в Киев (1908). Вспоминали общих учителей – Введенского, Лаппо-Данилевского, Зелинского, Платонова и два часа провели незаметно в дружеской беседе. В ближайшее время выяснится, возьмется ли он за оперу. Ушел я от него несколько расстроенным. У него прекрасная квартира, прекрасный кабинет, он уже «заслуженный деятель искусств» и, занимая в консерватории кафедру истории музыки, никогда даже там не бывает: аспиранты приходят заниматься… к нему на дом. А я?..

***

2/XI – В письме Л-ке из Баку 25/X Таня Широкогорова, говоря об их «размолвке» в 1933 из-за меня, о которой не хочет теперь и вспоминать, так как годы и «опыт» учат многому, и это «многое» переделывает человека, заставляя его глубже заглядывать в души окружающих, между прочим пишет и обо мне: «Александру Михайловичу посылаю карточки папы. Они, конечно, очень плохие, но я не спец по этой части (приложены 3 портрета Ивана Ивановича в сидячей позе за письменным столом в кабинете, где мы провели с ним столько вечеров за дружеской беседой – и радостной, и тревожной). Недавно папа слушал Бориса Михайловича по радио и все говорил, что ему очень приятен его голос, так как он напоминает Александра Михайловича. Я не заметила, чтобы папа еще кого-нибудь так любил, как любит Александра Михайловича. На одной из карточек надпись: «Дорогой А.М. Посылаю вам свои скромные «фото-труды». Я думаю, что вам будет приятно взглянуть на папу, которого вы так давно не видели. Эту карточку я снимала, когда папа писал вам письмо. Желаю вам всего, всего доброго. – Люлюка. 1938».

***

12/XI – Сегодня, просидев целый день (12 часов), закончил работу «Принципы перевода вокального текста» (ок. печатного листа), из которой думаю сделать доклад в научно-исследовательском музыкальном институте (бывший ГАИС). Начиная эту работу по случайному поводу, не думал, что она потребует столько времени и труда. В общем просидел над нею дней 10, использовав и свои собственные старые труды («Введение», «Реализм») и новейшие работы немецких музыковедов  за 1936. Каждый научный вопрос, только копнешь, — неисчерпаем.

***

Из моего письма главврачу тубсанатория ВЦСПС у Орловских ворот в Пушкине Софии Михайловне Кузнецовой 12/XI 1938: «…Я хочу сказать вам несколько слов о вашем санатории. Доставив жену 6/XI, я просидел 2 часа у главного входа, наблюдая то, что происходит. Я был изумлен, — скажу откровенно. Где-то я читал, что это – «образцовый» санаторий, которым «можно гордиться». Поэтому, заплатив такие большие деньги, я думал, что помещаю жену туда, куда надо. Что же я увидел и услышал! – Во-первых, я увидел, что почти все больные курят и бросают окурки тут же, у входа на лестнице, которая вся заплевана и загажена этими окурками (это же было и вечером 10-го). Во-вторых, я увидел пьяных больных! На мой изумленный вопрос одному больному (трезвому), что это значит, он мне объяснил, что ряд больных проводит все время в парке, где и напиваются, а иногда тайком (?) пьют водку и в столовой. Жена мне жаловалась, что с утра начинается бренчание на гитаре и балалайке, мужчины бесцеремонно открывают двери женской палаты, заглядывая в нее (это было в диагностической отделении в ее палате), и т.д. Я не стану утруждать ваше внимание перечислением других, столь же по меньшей мере странных «нравов» вашего «санатория». Если он и «образцовый», то в каком отношении? Не думаю, чтобы врачебный персонал, работающий в нем изо дня в день, знал о нем меньше того, что я успел узнать за 2 часа, сидя у входа. К тому же я сам – врач и знаю, как легко и просто установить и устранить всякие нарушения дисциплины в лечебном учреждении.»

***

12/XII – Вчера, прочитав с 1 ч. до 7 ч. вечера 6 лекций в консерватории, попал по приглашению на очень интересное собрание локального бюро секции научных работников, с которого удалось уйти лишь в 11 ч. 45 м. ночи. Председатель секции Арон Львович Островский объявил во всеуслышание, что он пригласил преп. Браудо (органист) для доклада о «докторе Назарове». И вот Браудо стал делать доклад, ерзая на стуле, причем ноздри его поминутно, как шарики, надувались, что производило крайне неприятное, даже отталкивающее впечатление, потом на момент опускались, а лицо буквально плясало во все стороны. Самый доклад заключался в упреках консерватории в том, что она не только не использует, но даже и не знает о существовании таких замечательных, высоко талантливых деятелей, как Назаров, которые приносят необыкновенную пользу музыкантам всех специальностей, имеют учеников и горячих поклонников среди профессорско-преподавательского персонала консерватории и самые лучшие отзывы о своей работе. Действительно, он запасся уймой этих отзывов от частных лиц, покрытых многочисленными подписями, некоторые из которых, тут же и зачитанные, – весьма туманного содержания. На вопросы о том, кто этот Назаров по специальности, что собственно он делает, в чем именно заключается его работа, никакого вразумительного ответа получить от докладчика было невозможно. – «А, право, не знаю, не могу сказать, кто я такой, да и не все ли равно? Я – советский гражданин, и этим сказано все».

***

27/XII – Письмо от Л. из Пушкина от 26/XII: «Конечно, если не можешь, не приезжай. Берегись. Будь здоров. Я лежу, температура очень высокая. Ведь было настоящее кровотечение, шла чистая кровь. Я не только не могу позвонить тебе, и никуда, но мне даже не позволяют сидеть в кровати: лежу пластом. Р(оза) Б(орис.) не знает, смогу ли я выехать 31-го: говорит о возможности задержать меня здесь на несколько дней. Не могу больше писать»…

***

31/XII – Арочка и Серг.Серг. (по тел.) усиленно приглашали меня сегодня приехать к ним «встретить Новый год». Но мне не до того, и я сказал, что едва ли приеду.

1939

1/I 1939. – Вчера лег в 11 ч. Без пяти 12 проснулся и, как просила Л., «подумал» о ней. Сегодня в 12 ½ ч. дня выехал к Л. в Пушкин и в 11 ч. вечера вернулся домой. Сверх внесенных за 2 месяца 1340 р. уплатил дополнительно еще 335 р. – до 16/I.

***

В 1904 осенью, когда приват-доцент Борис Васильевич Варнеке получил профессуру в Одессе и уехал из Петербурга, меня пригласили вместо него читать историю театра на Муз.-драм. курсах Рапгоф (Евген.Павл.), куда поступали те, кому почему-либо не удалось попасть в консерваторию или в казенное Театральное училище, пользовавшиеся очень хорошей репутацией. Сам Евг. Павл. был хорошим руководителем и старался подбирать квалифицированных сотрудников. Я попал, как оставленный при университете, читал там в течении 2-х лет: 1904-05 и 1905-06: в первый год – историю древнего (греческого и римского театра), а во второй – историю западно-европейского театра. Кроме того, в последний год я читал еще историю первобытной культуры.

 Это были первые мои лекции вообще, которыми я очень увлекался и к которым очень много готовился; они дали мне хорошую тренировку для будущей профессорской деятельности. Курс истории древнего театра был даже напечатан на машинке и в красивом переплете стоял у меня на книжной полке в Варшаве, где и пропал вместе с остальными книгами, при эвакуации. Артист Александринского театра Андрей Павлович Петровский, преподававший сценическое искусство, был, по-видимому, человек не без остроумия. На музыкально-драматических вечерах, где слушатели выступали на подмостках раза два в месяц и подвергались периодической проверке приобретенных ими знаний, перед нами проходили все.

Среди них неоднократно можно было наблюдать некую Долуханову, армянку из Тифлиса, у которой был феноменально большой нос – настоящий хобот, от которого она, бедная, очень страдала, будучи жертвой постоянных насмешек, острот и едва скрываемых улыбок. Так вот этот Петровский однажды изрек такое bon mot: «Сначала на сцене появляется нос, а потом мадмуазель Долуханова». Как я узнал, впоследствии, сделавшись артисткой, она (отец ее был богат, — кажется, купец или домовладелец) отправилась в Париж, где ей сделали пластическую операцию и откуда она возвратилась в Тифлис с очень приличным носиком, открыв там свои драматические курсы. Когда в 1925 или 1926 моя мама приезжала к нам в Баку, она, остановившись проездом через Тифлис у Сергея Ив. Евлахова, по моей просьбе разыскала Д-ву, чтоб попытаться достать напечатанный на машинке экземпляр моих лекций по истории древнего театра, который должен был быть, по моему предположению, у моей бывшей слушательницы. Оказалось, сама Д. к тому времени уже умерла (отчего – неизвестно), а разрозненный экземпляр лекций (около половины листов) сестра покойной ей отыскала и дала, а мама привезла его мне в Баку.

***

14/I – В 12 ч. дня выехал в Пушкин за Л. и в 7 ч. вечера привез ее обратно.

***

В № 12 за 1938 «Советской музыки» напечатана моя статья: «Новый перевод оперы Пуччини «Мадам Баттерфляй».

***

Л. также решила «поразить» меня своим «афоризмом» обо мне: я, по ее словам, человек о двух жизнях, — одной мне было мало: по этой причине я имел две специальности, двух жен и хотел иметь два поколения детей, так как я «слишком еще молод физически и особенно душевно», несмотря на свой возраст; эти две жизни я вздумал вместить в одну, «перехитрив тем Господа Бога».

***

1/II – Сегодня на собрании профессоров и преподавателей консерватории, когда профессор пения Софья Владимировна Акимова (бывшая княжна Абамелек-Лазарева, из рода жены поэта Баратынского), сказала, что «сон – единственная форма отдыха профессоров консерватории», профессор Николай Захарович Хейфец потихоньку сострил: «тем более, что, как говорят, некоторые профессора во время своих занятий спят, так что сам педагогический процесс их в этом смысле есть для них уже отдых».

Когда же муж ее, известный в годы моего студенчества исполнитель роли Зигфрида в «Кольце Нибелунгов» Вагнера, а теперь профессор пения Иван Васильевич Ершов стал по обыкновению истошным голосом кликушествовать на тему о «свободном искусстве» и «свободной любви», Хейфец опять добавил: «Хорошо ему в 74 года проповедовать свободную любовь»!

***

В консерватории есть профессор Михаил Алексеевич Бихтер. Говорят, он замечательный музыкант и аккомпаниатор. Но он возомнил себя и гениальным вокалистом (знаменитая певица Вера Духовская, которую, говорят, он сперва сделал певицей, а потом – женой, совсем потом от него отказалась, как певица, и сбежала, как жена). И, так как 3 года назад он в заседании вокального факультета напал на профессоров пения, упрекая их в том, что они не умеют учить и ставить голос, то ему предложили взять себе специальный класс пения и показать на деле, как нужно учить.

 С тех пор из года в год его ученики на зачетном концерте в Малом зале, который проводится публично, с треском проваливаются, так что в конце концов на факультете возник вопрос о лишении его права преподавать пение: его обвинили в том, что он «маринует» студентов и портит голоса. Но он написал письмо члену Верховного Совета композитору Дунаевскому, и заварилась каша. Чем кончится дело – неизвестно, так как консерватория боится потерять в его лице крупного музыканта, а он грозит уходом, если у него отнимут класс пения. На вид – это очень тихий, скромный и застенчивый человек, всегда конфузливо опускающий очи долу. Но под этой обманчивой наружностью, говорят, кроется величайший хитрец и интриган, обуреваемый честолюбием вроде папы Григория VII.

***

1/III поехал вечером к Ивану Ивановичу Толстому поздравить его с избранием в членкоры Академии наук. Хотя в последний раз был у него лет 5 назад, но быстро нашел на Песочной дом, где он живет, поднялся на второй этаж и позвонил. Ни номера дома, ни номера квартиры не знал, — тем не менее не ошибся. У меня прекрасная зрительная память, и в былое время, попадая в Париж, Милан, Флоренцию, я всегда находил то, что мне нужно. Иван Иванович, как объяснил мне его сын, уехал в санаторий лечить свою круглую язву. Помню, в 1934 однажды застал его в кровати, страдающим от тех болей, которые тогда для меня были пустым звуком.

***

Арочка рассказывала, смеясь, как один сотрудник ВИЗРа (Всесоюзный Институт защиты растений в Елагинском дворце), где они работают вместе с Сергеем Сергеевичем, спросил другого о ней: «Как ее звать? – Афродита, что ли»? «Нет, — сострил тот. – Венера»!

***

Вчера вечером был у ученого секретаря Научно-исследовательского института музыки и театра (бывший Институт истории и теории искусств, а потом ГАИС на Исаакиевской площади) – Ларисы Михайловны Кутателадзе, оказавшейся близким другом Сергея Ивановича Евлахова, с которой меня «сосватала» доцент пения в Консерватории Вера Ильинична Павловская-Боровик.

Когда во время разговора о возможных формах моего сотрудничества, говоря о психопатологическом изучении искусства, я упомянул между прочим о моей книге о Толстом, К. с удивлением сказала: «Так это ваша книга? А я и не знала. Она у меня на столе». Любопытно, что большинство преподавателей консерватории, соприкасающихся со мной, не знают, что я – это я, т.е. думают, что я – это преподаватель итальянского языка, автор же моих работ по методологии, теории и психологии творчества, это не я, а кто-то другой, в лучшем случае, если не однофамилец, то родственник. Словом, вроде Бакинского профессора Чобан-заде, который считал меня… сыном автора моих книг, т.е. моим собственным сыном!

 Кажется, у Марка Твена есть такой рассказ, как один человек повесился и в голенище его сапога нашли записку, в которой он объяснил причину своего самоубийства: дело в том, что он женился на особе, мать которой вышла замуж за его сына, и когда он стал думать, что из этого получилось, то оказалось, что жена его – в то же время его… бабушка, а сам он – свой собственный… дедушка! – «Мог ли я вынести что-либо подобное»?! – восклицает самоубийца в своей посмертной записке. По ассоциации вспомнил другой рассказ Твена «Джон и Джек». «Однажды, — рассказывает один из них, — нас купали в детстве в ванне, и один из нас утонул, но, так как мы были близнецы, то так до сих пор и неизвестно, кто именно утонул – я или он.

***

Доктор Меер Амшеевич Розов, который был у нас вечером 6/III и который оказался зав. терапевт. отд. Туберк. инстит., нашел, что Л. необходимо, как можно скорей, положить в стационар для решения вопроса, какое возможно еще оперативное вмешательство (диапазон: пневмоторакс – торакопластика), так как, по его мнению, каверна у нее с 16 лет, когда было первое кровотечение и когда был упущен момент активного вмешательства, который предотвратил бы все дальнейшее. Вчера же вечером был доктор Николай Осипович Макаров, уже 2 месяца навещающий ее по учету туб. диспансера, который собственно и хотел консультации более авторитетного специалиста (Борока) для окончательного решения вопроса.

***

Оре́ст Алекса́ндрович Евла́хов (4 (17) января 1912Варшава — 15 декабря 1973Ленинград) — советский композитор и музыкальный педагог.
Заслуженный деятель искусств РСФСР (1972). Один из крупнейших советских педагогов по композиции во второй половине XX века, представитель «Петербургской (Ленинградской) композиторской школы».

12/III – Вчера после лекций остался в консерватории на «творческий самоотчет» Орика. Он исполнил свой «Концерт» для оркестра (1 часть – allegro, 2-ая часть – andante и 3-я часть – allegro vivace. До сих пор я слышал лишь его небольшие опусы (романсы и пр.) и в первый раз теперь услышал его крупную вещь. Признаться, я удивился, как он за это время вырос духовно. И его теперешний учитель композитор Дмитрий Дмитриевич Шостакович и Лев Ефим.Аб, у которого он начинал еще учиться теории композиции в Баку, и его молодые товарищи-композиторы – аспирант Тихомиров (автор оперы «Скоморохи»), и товарищ его студент Свиридов, — все говорили о том, что это – большое произведение. Шостакович по глубине, оригинальности и эмоциональной насыщенности (про его раннюю оперу «Нос» острили: «Почему у Ш. сифилис»? – Потому что Нос провалился») сказал, что он до сих пор, слыша его несколько раз, — в таком восторженном от него состоянии, что не может объективно отдать себе отчет в его недостатках.

***

15/III в 5 ч. ура в ночь с 12 на 13 марта у Л. впервые при мне было сильное кровотечение. Я очень испугался. Температура в последние дни вновь стала ползти вверх, доходя до 39о даже днем. К 12 ч. дня отвез ее в больницу Воскова (туб. институт при туберкулезном диспансере № 4, что на Лиговке 4 – 2-ое отделение палата № 1) и опять остался один. Ей так, бедняжке, не хотелось, все повторяла: «мне так не хочется!», и она так горько плакала перед отъездом, а мне было ее бесконечно жаль, и глаза у меня были полны слез. Но что было делать?

***

20/III – Вчера, вернувшись из консерватории, лег спать в 11 ½ ч. и сегодня проснулся в 11 ½ ч. дня, но еле встал – так бы и спал без конца. На меня напала нервная спячка («бегство в сон»): в 5 ч. дня опять лег и лишь в 8 ч. вечера меня разбудил звонок, а то бы проспал, вероятно, до глубокой ночи. На столике у кровати еще стоят склянки с лекарствами и «медузы» — я их не трогаю, чтобы сохранить хоть жалкую иллюзию присутствия Ленушки. Настроение подавленное и тревожное.

***

 «Кто где родился, там тебе и Ерусалим» (Михаил Пришвин. Кащеева цепь. М. 1936, II 595).

***

Между прочим, в «Кащеевой цепи» Пришвина совершенно неправильно изображается, будто в старой тюрьме не позволяли ни лежать, ни писать, ни передавать книги на иностранных языках. В «Предварилке» я лежал на койке с утра до вечера, писал, что хотел, а профессор Ф.Л.Браун приносил мне книги на испанском языке (у П. не пропускали даже на английском Шекспира, так как администрация тюрьмы его «не понимала»), например, «El diablo cojuelo» («Хромой черт»). Там же в Предварилке была богатейшая библиотека, составившаяся из приносимых книг, которые там должны были оставаться, которой заведовал некий поручик, и в каталоге, как сейчас помню, среди других книг была «История царствующего дома Романовых», причем последнее слово было зачеркнуто и вместо него было написано «…Болвановых»!

***

Михаи́л Фабиа́нович Гне́син (18831957) — русский и советский композитор, педагог, музыкально-общественный деятель. Заслуженный деятель искусств РСФСР (1927). Лауреат Сталинской премии второй степени (1946). Брат ГригорияЕвгенииМарииЕленыЕлизаветы и Ольги Гнесиных

2/IV – Вчера вечером в консерватории профессор теории композиции Михаил Фабианович Гнесин , которого я знаю уже 35 лет (мы познакомились с ним в Ростове в 1904 у моего товарища Рафаила Фабиановича Тиктина), сам заговорил со мной об Орике: «Ну, слышал я вашего Ореста: некоторые из его прелюдов просто прекрасны. И вообще, что у него ценно, так это достоинство; это не недостаток чувства, а наоборот – большая сила чувства, но умеряемого, сдерживаемого в проявлениях. Это – хорошо». Очень хорошо отзывался он о нем и как человеке, особенно подчеркнув его «благородство». Мне это было очень приятно слышать. Когда я заметил, что тем, что он есть, как музыкант, Орик, обязан всецело матери, с детства учившей его играть на рояле и культивировавшей в нем музыкальные способности, обнаружившиеся очень рано (абсолютный слух и пр.). Гнесин вспомнил, что некоторые «композиторские» способности были и у меня: «Я помню, — вы еще показывали мне романс вашего сочинения» («По ступенькам жизни»). Когда и при каких обстоятельствах это было, я совсем забыл.

***

Я считаю, что самый великий поэт в мире – Данте: он выше и Пушкина, и Гете, и Гомера, и Шекспира. Читая его, я часто думал, признаюсь откровенно: да человек ли это? Эти краткие, но выразительные слова, точно изваянные из камня, эти поразительные краски, точно украденные у самой природы, — как мог их создать один человек, да еще на таком языке, который только что начал самое свое существование?! Вот неразрешимая для меня проблема: это – проблема величайшего гения.

 Данте велик тем, что он одновременно и великий поэт, и великий скульптор (образы), и великий живописец (краски), и великий мыслитель (идеи). Могу сказать еще раз: самый великий поэт в мире – Данте, как самый великий художник и ученый – Леонардо да Винчи.

***

3/IV –Сегодня в 3 ч. дня был в больнице у доктора Дарьи Моисеевны Видре и говорил о ней о Л. Конечно, то, что я узнал от нее, не было для меня новостью: застарелый процесс в левом легком, где, кроме каверны, множественные очаги и спайки, перетянувшие сердце влево, и новый процесс в правом легком с отдельными очагами, осложнившийся аспирационной пневмонией в нижней доле, по-видимому, в результате кровотечения.

 Непрекращающаяся высокая температура и прогрессирующее похудание, по-моему, зловещие признаки, и я вижу, что, как это было уже с нашими двумя малютками, со стороны врачей начинается в отношении меня недостойная игра. Не договаривают, успокаивают, все собираются «что-то» делать, так как «надо что-то делать», как выразилась В.

 С разрешения В. я зашел в палату к Л. – Сердце сжималось от невыносимой боли: худенькая и вся прозрачная, с тонким и детским личиком, на котором играет гектический румянец, она глядела на меня добрыми и прекрасными в своей выразительности глазами полными беспредельной любви, преданности и глубокой грусти. Где же конец моим испытаниям?

***

7/IV Так как научной работой сейчас заняться не могу (с 3/III 2-ой главы учебника психиатрии начать не удается), — не сосредоточить мыслей, то решил заняться дневником Ив.Ив.Евлахова; написан он очень неразборчивым почерком, но кое-как, перенумеровав страницы собственно дневника (их оказалось 70), отделил его от разных выписок, литературных проектов (сюжетов для повестей, водевилей и пр.), стихов (приблизительно столько же), принялся за переписку. Странно, что этот дневник у меня с гимназических лет, а я до сих пор не удосужился придать ему удобочитаемый вид и напечатать. Это вроде моей «книги» о Леонардо: всю жизнь хожу вокруг да около, занимаюсь, чем угодно, только не этим.

***

 «Обстоятельства нас определяют: они наталкивают нас на ту или другую дорогу и потом они же нас казнят. У каждого человека есть своя судьба, каждый делает свою судьбу. Терпите, боритесь до конца: сознание честно выдержанной борьбы – едва ли не выше торжества победы. Победа зависит не от нас. Не должно забывать, что не счастье, а достоинство человека – главная цель в жизни» (см. «Переписка», рассказ Тургенева «Отечественные записки» 1956 № 1).

***

Когда Пуччини получил звание сенатора (senator del Regno), он в одном из последних своих писем к Фраккароли подписал, шутя: «Jiacomo Puccini, Suonatore del Regno». 29/IV ночью закончил читать прекрасную книгу Арнальдо Фраккароли о Пуччини (Jiacomo Puccini. Milano 1925). Вероятно, это сын Джузеппе Ф., с которым я встречался в Милане в 1909-13 и который трагически погиб под колесами фуры на улице в 1918, как сообщил мне об этом Этторе Верга тогда же. Книга прекрасна тем, что с большой любовью к П. и его творчеству рисует живой образ его, как человека и художника, начиная с детских лет до самой смерти. Особенно разителен контраст между бедным студентом П., когда ему нечего было есть, но он был молод, здоров и счастлив, — и П. богатым владельцем вилл, знаменитым композитором, которого встречали, как коронованную особу, которому в Америке ежедневно предоставляли в ресторане стол на… 20 персон («вы подумайте об обязанности каждый день приглашать к обеду 20 человек!» — острил он), которому предоставлен был особый трамвай, увешанный флагами, развозивший его по городу («лучший способ путешествовать incognito», — добавлял он юмористически) и который среди этого богатства и почета в один прекрасный день почувствовал какое-то неприятное ощущение в горле, оказавшееся раком и сведшее его после мучительной операции в Брюсселе в могилу.

***

3/V вечером говорил по телефону с доктором Видре. Она наконец сказала прямо, что делать пневмоторакс Л. опасно, так как и правое легкое не в порядке (хотя каверны не оказалось), и боится, кроме того, плеврита, который очень осложнил бы ее и без того тяжелое состояние. Так как у Л. недостаточно гемоглобина (и на вид она бледна), то она думала сделать ей переливание крови, но оказалось, что и это в данном случае противопоказано, так как в моче – белок (и цилиндры). Инъекции глюкозы решила прекратить, так как Л. переносит их с трудом (это очень больно, — все руки у бедняжки исколоты и в синяках), а думает перейти на витамин «А» per os.

***

Тосканцы, в частности особенно флорентийцы, считающие свое наречие литературным итальянским языком (на самом деле оно лежит в основе последнего, — однако без диалектических особенностей тосканского говора), щеголяют своим особым выговором: вместо cosa они говорят хоса, вместо fuoco – фуохо, вместо кроче-кроше (Санта кроше!) и т.д. Они в этом случае напоминают москвичей, требующих, чтобы все говорили: конешно, скушно (например, артисты МХАТа). Мы, петербуржцы, всегда говорили: конечно, скучно, так как русский язык лишь развился из московского наречия, которое лежит в его основе, но без особенностей этого диалекта. Я лично всегда возражал москвичам так: «По вашему выходит, что между точно и тошно никакой разницы нет. – Это по-московски, а не по-русски».

***

12/V – Увлекшись воспоминаниями, я опять забросил свои «Очерки психиатрии» и в течение четырех дней, что писал их, почти не спал: не жил, а горел. Вчера зашел в университет на выставку, посвященную его 120-летию,  где в книге Энгеля о студенческих беспорядках нашел свою фамилию в числе приговоренных к тюремному заключению в 1902. (Э. был одним из моих товарищей – современников), а в «Студенческом литературном сборнике в пользу раненых буров» под ред. профессора Ивана Николаевича Жданова (Спб. 1901) нашел два своих стихотворения тех времен: «Военный гимн буров» (перевод с голландского), которым открывается «Сборник» и «Тройка-жизнь».

***

25/VII 1891, когда я был в 1 классе Пятигорской прогимназии, на возвышенной площади в сквере между православным собором, с одной стороны, и католическим костелом, с другой, был торжественно открыт памятник Лермонтову (бронзовый Опекушина, где поэт сидит в задумчивой позе, облокотившись на правую руку и глядя на Эльбрус и снежную цепь Кавказских гор (по случаю 50-летия со дня его трагической смерти). Чехол с памятника снял и открыл его городской голова Архипов, имевший лучший дом и мясные лавки на базаре (как тогда выражались, — мясник Архипов»), который произнес при этом краткую, но выразительную «речь», оставшуюся у меня в памяти: «Сей есть памятник поэту Лермонтову, а посему открываю памятник поэту Лермонтову»!

***

23/V – Почти весь учебный год я прождал напрасно исполнения обещания профессора Владимира Федоровича Шишмарева поставить у него на кафедре мой доклад: «Методологические соображения о рациональном построении грамматики итальянского языка», где, как я ему сообщил, будет дан подробный разбор вышедшего недавно анонимного «Элементарного учебника итальянского языка» (ЛОГОНТИ 1938), безграмотного и в методологическом отношении и по существу. Под разными предлогами Ш. постановку его все откладывал («все забито», «трудно найти время» — это на пол-то часа!), пока не дотянул до конца года. Однако после некоторых «следственных действий» стало ясно, почему Ш. столь тщательно скрывал от меня, что 1) итальянский язык там преподается (он уверял, что историческую грамматику читает он сам, а лекторского курса якобы там вообще не существует), 2) что его преподавала там именно N.N., автор учебника (он говорил только, что она преподает в Военно-морской академии, а об этом умолчал), 3) что он сам, хотя бы в качестве методического руководителя, принимал участие в составлении его некоторое участие (он, напротив, уверял меня, что «никакого отношения к учебнику не имеет», что ему, правда, предлагали редактировать его, но он отказался). Ясно стало и все остальное.

***

Покойный профессор физиологии Варшавского университета Навроцкий (поляк) любил, чтобы студенты на все его вопросы давали лаконический, но исчерпывающий ответ: «Что такое сердце?» — «Насос!» — «Печень?» — «Таможня». – «Почки?» — «Фильтра!» — «Глаз?» — «Камера обскура!» (из рассказов профессора римской словесности Сергея Ивановича Вехова).

***

Так как в последний год, со времени болезни, у меня в некотором роде «ликвидаторское» настроение (привожу в порядок бумаги, записываю в дневник забытое прошлое, заканчиваю незаконченные работы, переписываю все труды на машинке и т.д.). Я решил сдать в Публичную библиотеку все мои работы, которых там еще не имеется, и с этой целью запросил, что у них есть. Сегодня получил список: 1) «Пушкин как эстетик». Киев 1909; 2) «Гений – художник как антиобщественность» (Варшава 1910); 3) «Принципы эстетики Белинского». (Варшава 1912); 4) «Надорванная душа (к апологии Печорина)» (Ейск 1914); 5) «Реализм или ирреализм» т. 1-2 (Варшава 1914); 6) «Песни минуты» (стихотворения) (Варшава 1915); 7) «Бюрократическая наука (к вопросу о замещении университетских кафедр)» (Ростов 1915); 8) «Кто получает пощечины в новой драме Л.Андреева?» (Ростов 1916); 9) «Гергарт Гауптман» (Ростов 1917); 10) «Введение в философию художественного творчества», т. I (Варшава 1910), т. 3 (Ростов 1917). «Конституциональные особенности психики Толстого» (М. 1930), вероятно, пропущены по ошибке, но характерно, что в этом списке нет ни одной из работ, напечатанных с 1925 по 1930 в Баку.

***

В связи с тем, что нашел в «Историческом Вестнике» последние, кажется, затерянные свои работы, я теперь подсчитал общее их количество. Всех у меня научных работ – 113, считая большой труд (кандидатское сочинение): «Очерки ранней итальянской лирики», из коих 74 по филол. дисциплинам и 39 по медицинским. Из 113 работ 83 напечатано (63 по филологии и 20 по медицине), и 30 – в рукописи (11 по филологии и 19 по медицине). Таким образом из филол. работ ненапечатана приблизительно лишь 1/6, в том числе из больших работ: «Очерки ранней итальянской лирики», лекции по средневековой литературе, лекции по истории древнего театра, лекции по истории испанской драмы, итальянский учебник и книга об Ибсене, а из медицинских – половина, в том числе все больше монографии: «Психофизиология творчества», «К постановке вопроса о невропарастении» и «Патологические типы среди нищих, бродяг и проституток».

***

9 ч. вечера – Сегодня в первый раз я увидел, что Л. умирает, что на ее лицо легла печать смерти, и, когда она уснула, я, сидя в кресле у ее постели, горько плакал беззвучными слезами, закрыв глаза руками. Совсем слабый, я еле доплелся домой. С нею теперь происходит то, что 10/IX 1938 в детской больнице Раухфуса она сама сказала мне о нашей бедной Ольдочке: «до сих пор она боролась с болезнью, а теперь борется со смертью». Исход борьбы решился, видно, в ночь с 13 на 14; еще вчера я на что-то надеялся, а сегодня, расчесывая ее волосы и заплетая их в косы (она всегда любила, чтоб это делал я), я видел, что делаю это, может быть, в последний раз.

***

20/VI – Вчера в 7 ч. вечера привез Л. домой. 19-го она уехала в больницу и 19-го «вернулась», пробыв там три месяца. О дневнике она даже и не спросила. Когда я сам предложил ей, сказала, что хотела спросить, но якобы постеснялась: «Ты не всегда мне сразу показывал, — иногда некоторое время, бывало, покочевряжишься». Когда же я дал ей, сделала вид, что читает, но сейчас же положила тетрадь сбоку, а сама беспомощно опустила голову на подушку. В полвторого ночи попросила, чтоб я ее перекрестил, что я и сделал.

Ночь была менее беспокойная. Вчера послал две открытки с одинаковым содержанием (из четырех слов!): «Приезжайте немедленно, — Л. умирает», — одну ее единственному здесь другу Ольге Григ. Сент-Илер (Дорога в Сосновку 11, кв. 7), другую – единственному же здесь ее родственнику двоюродному брату отца Никол.Як. Вакар (проспект Нахимсона 8, кв. 28).

***

22/VI (четверг 7 ч. 30 м. утра). – Около 8 ч. вечера вчера, когда над Л. сидели Марья Трофимовна (домработница) и Клавдия Александровна Зелнецкая (зав. делами 3-ей детской поликлиники, где я работаю), я прилег в маленькой комнате на диванчике, а в 10 ч. М.Т. разбудила меня, сказав, что Л. плохо (до того она с ними еще все же «разговаривала»), и Кл.А-вна просит меня сделать ей укол камфары. Я тотчас же вскочил и, увидев, что она начинала тяжело дышать, сделал ей в 10 ½ ч. вечера укол. Однако ей становилось все хуже. В половине второго ночи Л. еще спрашивала, который час, и интересовалась своей температурой. Но мысль о возможности смерти, появившаяся, по-видимому, еще днем, когда я голосом, в котором были слезы, называл ее всеми ласковыми именами, как раньше, она с таинственной улыбкой и таинственным шепотом сказала мне: «ласковые слова потом, оставь на вечер», и на мой вопрос: почему? – снова таинственно подмигнула, объяснив намеком: «потому, because» (к этому английскому союзу она часто прибегала в разговоре со мной), и, попросив вызвать «неотложную помощь», добавила: «Впрочем, это, может быть, уже не поможет», после чего в промежуток от половины второго до двух часов ночи стала говорить о смерти еще определеннее. Так, неожиданно она сказала: «А ведь тебе все равно придется вызвать их, — как же ты получишь справку»? – «Какую справку»? – с ужасом спросил я. – «Ну, понимаешь, справку… о том, что я… умерла», — заикаясь, объяснила она, добавив: «Все-таки теперь уж мне видно, не выкарабкаться. И знаешь, если я все-таки умру, ты уж похорони меня не по-собачьи, а по-настоящему, по-православному». Я ответил: «Конечно, ведь и ты со мной поступишь так же, и, хотя я неверующий, а ты верующая, мы с тобой не будем прощаться навсегда: ведь ты веришь, что мы снова встретимся после смерти? не правда ли, мы тут нашли друг друга, и там ты отыщешь меня»? – «Да», — тихонько сказала она. В 2 ч. 55 мин. ночи она издала последний, тяжкий вздох и на моих руках скончалась. Ленушки не стало. Я сам закрыл ей глаза, как только она стала умирать. Я остался один. бледное, мраморное личико. Оно так же для меня прекрасно, как и раньше, — прекраснее я не видал. Я отрезал себе на память большой локон ее темно-русых волос – и целую. Я помню, однажды она объяснила мне, почему мы должны быть с нею несчастны, и она должна была заболеть смертельной болезнью: «мы слишком любим друг друга и слишком этим счастливы, а это так не прощается, — это слишком редко, и этому все завидуют». Ее уж нет, а на ее ночном столике до сих пор стоят прекрасные алые розы, которые я принес ей вчера в постель: они еще более распустились и стали еще прекраснее.

***

24/VI (12 ч. 45 м. ночи). – Ну, вот, все и кончилось «очень просто». В 4 ½ ч. дня вынесли «маленькую хозяйку маленькой квартиры» и повезли на Охтенское кладбище, где в 6 ч. вечера отпели в церкви, а к 7 ч. вечера зарыли под высокой березой в «зеленой» могилке.

В 11 ч. вечера принесли мне письмо от Э.Н. из Ессентуков от 26/VI 1939 с приглашением приехать к Эрочке на Украину, «где думает быть» и она! – Зачем она послала это письмо? Никогда еще она не была мне так чужда и неприятна, как именно теперь, когда я потерял ту, которая действительно меня любила и которая была для меня всем. За эти 6 лет, когда я узнал настоящее счастье, я понял, что предыдущие 30 лет с той, другой, я потерял напрасно. Бедная Л., она всегда ревновала меня к ней, справедливо считая, что Э.Н. никогда меня по настоящему не любила, а теперь она не может даже знать, какие чувства  та вызывает во мне. У этой женщины никогда не было чуткости; она и теперь нашла «подходящий» момент для своего «сочувствия», не понимая, как это по меньшей мере неуместно после того, как она «прокляла» нашего ребенка (Мишку) и меня. Не странно ли: ее считали красавицей, и она действительно была красива. А вот Л. объективно не была красива, — она была только «хорошенькая», но в ее лице не было ни одной черты, которая не была бы мне приятна, — все оно было в моих глазах самым прекрасным в мире, и я мог любоваться им без конца. Роясь в моих бумагах с мыслью о ней, о единственной, кого я любил, нашел две фотографических карточки с ее надписями. Одна, где мы сняты вместе, где ею написано: «Мой родной, любимый ненаглядный Шуринька, никогда не забывай о том, как много нежности и глубокой любви чувствует к тебе твоя «бабушка». – Ленушка. 13/III 33. Ленинград». Другая – ее собственный портрет, подаренный мне, под которым написано ею только шесть французских слов: «L’amour supreme est un supreme renoncement, но в них она вся и вся ее жизнь со мной: на оборотной стороне – четверостишие:

Мы случайно сведены судьбою,

Мы себя нашли один в другом,

И душа сдружилася с душою,

Хоть пути не кончить им вдвоем.

Последние слова оказались пророческими.

Та самая икона, подаренная Елене Цытович ее отцом, о происхождении которой я до Дневников отца ничего не знал.

                    ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *