Врачеватель

11.12.2013
726

Валентин Покровский – о том, как советские врачи спасали Ландау и ставили точку во вьетнамской войне, о бомбоубежище размером с бочку, чумных крысах на обеденном столе, о Лигачеве, оказавшемся медицинским светилом, а также история про то, как презерватив угодил в прямой эфир.

 Алла Астахова

Врачеватель Бактерии и вирусы свободно путешествуют по миру. Им неведомы пограничные визы. Если они нападают, то не жалуют ни резидентов, ни президентов. Немудрено, что эпидемиологи и инфекционисты мыслят глобально: с их точки зрения, наша планета вовсе не так уж велика. Об этих врачах известно меньше, чем, например, о знаменитых хирургах. Ведь если они добиваются успеха, это значит, что в мире ничего не произошло. Между тем им приходится разгадывать сложнейшие загадки, чтобы проследить пути инфекций. Академик РАМН, директор ЦНИИ эпидемиологии Роспотребнадзора, c 1987 года президент Академии медицинских наук СССР, первый президент Российской академии медицинских наук Валентин Покровский  – один из таких детективов от медицины.

– Валентин Иванович, в медицинском мире о вас ходят легенды. Правда ли, что без вашего участия не удалось бы поставить точку во вьетнамской войне?

– Как в каждой легенде, тут только доля правды. На самом деле было так: в Ханое заболел член политбюро компартии страны, который вел в Париже переговоры об окончании войны между Северным и Южным Вьетнамом. Для вьетнамцев это была важная персона, на которую возлагались большие надежды. Перед подписанием мирного договора объявили месячный перерыв. За это время он успел тяжело заболеть, как позже выяснилось, пневмонией. Но тогда диагноз не был ясен. Нас, двух советских профессоров, командировали туда.

– И вы отправились на фронт?

– Можно сказать и так. Было довольно сложно, потому что в это время американцы бомбили Ханой. Мы прилетели во Вьентьян на Ил-18, потом нас пересадили на маленький самолетик. Пассажиров было четверо: я, профессор Валентин Анисимов, журналист Генрих Боровик и еще какая-то молодая женщина, о которой нам сказали, что она едет навещать мужа. Когда стали подлетать к Ханою, я глянул вниз и сначала не понял: на земле всюду как будто разбросаны какие-то тарелки. Спрашиваю пилота: «Что это такое?» Он только повел плечом: «Как что, воронки от бомб». Вдобавок ко всему вокруг нас все время летал американский истребитель. Кстати, потом СССР даже направил ноту американцам по поводу этого самолета. Те ответили, что он охранял нас на случай возможных провокаций со стороны китайцев. Так, под защитой американских воздушных сил, мы и долетели до Ханоя. Потом две ночи провели в бомбоубежище. Мы жили в государственном особняке, поэтому помещение было достаточно терпимое, не такое, как у простых вьетнамцев. Во всяком случае там были кровати солдатского типа, на них хотя бы можно было полежать. Потом, когда мы начали выходить на улицу, я увидел, где прятались от бомбежек обычные люди – в бочках, закопанных в землю. Когда объявляли тревогу, каждый залезал в свою и прикрывался крышкой.

Кроме нас к пациенту прилетели тогда консультанты из Китая. Мы с ними не встречались, обе группы врачей работали по отдельности. Китайцы делали все возможное, чтобы не выпустить его из Вьетнама во Францию. У нас было твердое задание – сделать так, чтобы он смог вылететь в Париж и подписать мирное соглашение. Мы выполнили эту задачу: он поправился. Помню, когда пришли его осматривать в первый раз, у него был озноб и он лежал одетый, а в комнате стояли обыкновенные бытовые обогреватели, которые тогда имелись в каждой советской квартире. Даже такой человек находился отнюдь не в люксовой обстановке.

– Вам тоже было не привыкать к простому быту военных времен…

– Мое детство пришлось на военные годы. Помню, мы пилили дрова, выбегает моя тетушка и кричит мужу: «Павел, Паша! Война!» На меня это тогда не произвело никакого впечатления, а он был инвалидом Первой мировой и хорошо знал, чем это может кончиться. Конечно, военное время было нелегкое. Мы недоедали, сидели без электричества. Я вырос в поселке Клязьма у Ярославской железной дороги, 26–27-й километр. Теперь уже Клязьмы нет, есть город Пушкино, микрорайон Клязьма. Немцы в 1941 году почти дошли до этого места.

Отец мой погиб на фронте. Вернее, пропал без вести. По всей видимости, выходя из окружения. Потом уже, после войны, нам пришло письмо от жителя Тулы, который спрашивал, жив ли Иван Павлович. Мы узнали, что они шли вместе до Ельца, а потом их дороги разошлись. Отец отправился через линию фронта на Москву, а тот повернул в Тулу и остался жив. Кто знает, что произошло с отцом? Могли убить немцы, могли и наши. Мог попасть в плен и сгинуть там. Судьба его неизвестна. К сожалению, мама тоже погибла, в 1969 году ее в Москве сбил троллейбус.

– Окончив школу, вы отправились поступать в медицинский?

– Не сразу. Сейчас могу признаться, что по большому счету мне было безразлично, куда идти. Серебряная медаль давала право поступления без экзаменов, я обдумывал разные возможности. И в МГИМО, помню, ходил, и в Институт кинематографии… В конце концов мама и тетушка, которая тоже меня воспитала, уговорили: лучше нет профессии, чем врач. Я учился очень плохо. Лекции пропускал, вечно у меня были хвосты. Но все же умудрился окончить первый курс прилично, с единственной тройкой по анатомии – выехал на школьных знаниях. Удивляюсь, как еще не ушел из института. Ну а на втором курсе уже начались интересные специальности – физиология, гистология… Я остался и дальше учился хорошо. Правда, перед окончанием выяснилось, что красный диплом мне не могут дать из-за той самой тройки по анатомии. Пришлось пересдавать. Строгий профессор Иванов поставил мне четверку, но на прощание констатировал: «Анатомию вы не знали, не знаете и теперь уже знать не будете». Так, без знания анатомии, я и пошел в жизнь.

– Как решили, что будете заниматься инфекциями?

– Моя будущая жена была старостой кружка по инфекционным болезням. Я провожал ее на собрания, а сам шел гулять в Сокольники – дожидался, чтобы проводить домой. Потом пришла осень, с неба стало капать, на улице сыро. И я тоже отправился в кружок. Сходил раз, другой – на меня обратил внимание заведующий кафедрой: что за молодой человек сидит и ничего не делает? Поручил подготовить доклад. И мне понравилось. Едва окончив ординатуру, я защитил кандидатскую диссертацию – в аспирантуре не был ни дня. Кстати, тогда ходило такое поветрие: мол, инфекционисты скоро будут не нужны. К этому вроде и шло – после войны ликвидировали сыпной тиф, резко снизилась заболеваемость другими инфекциями. Друзья спрашивали: ну что ты пошел на умирающую специальность? Однако сейчас мы знаем, что инфекции еще поживут как минимум несколько веков и без нас.

После института я работал на кафедре инфекционных болезней – сначала ассистентом, а затем и. о. доцента. Позже заведовал курсом инфекционных болезней Стоматологического института. Затем меня сделали главным внештатным инфекционистом Минздрава и замдиректора НИИ эпидемиологии. При этом я очень много ездил по стране. Тогда началась эпидемия менингококковой инфекции. А я как раз писал докторскую диссертацию на тему «Бактериальный гнойный менингит». В 50-е больных менингитом было очень мало. Но где-то в конце 60-х разразилась огромная эпидемия. Раньше больным менингитом в спинномозговой канал вводили пенициллин. Это сопровождалось целым рядом неприятностей: сама пункция очень болезненна, возможны последующие осложнения – глухота, паралич. К тому же не все врачи владели техникой люмбальной пункции – когда игла вводится в пространство спинного мозга на поясничном уровне. Я предложил применять массивные дозы пенициллина, вводя его внутримышечно, а позднее и внутривенно. Говорили – вот, мол, люди будут умирать от таких доз, это недопустимо… Но годы прошли, и сейчас высокодозное лечение антибиотиками используют всюду. И даже часто не помнят, кто это предложил…

А в середине 60-х из Ирана в Каракалпакию была занесена холера. Один из молодых сотрудников, которого я определил на эту тему, был Виктор Васильевич Малеев, нынешний главный инфекционист Минздрава. Он был очень недоволен – тем, кто занимался менингококковой инфекцией, досталась вся слава: они писали статьи, выбирали темы кандидатских. А он все изучал литературу: больных-то не было! Но зато когда к нам пришла холера, он оказался на высоте.

А я продолжал колесить по стране. Помню, был в Уфе на конференции, готовился к докладу. Вдруг телефонный звонок от министра: «Прошу вас немедленно вылететь в Минск!» Оказалось, заболел 1-й секретарь ЦК КП Белоруссии Мазуров. Поэтому когда в 1971 году мне в очередной раз позвонили из министерства, я не удивился. Однако на этот раз министр встретил меня словами: «Я очень рад, что вы согласились быть директором института эпидемиологии! Впрочем, это особого значения не имеет, потому что мы вас вчера утвердили на коллегии». И я вплотную занялся эпидемиологией. Объехал практически весь Советский Союз и страны Ближнего Востока. Помню, мы изучали эпидемии модного сейчас энтеровируса – в Болгарии, Бурятии, Монголии. А возбудитель выделить не могли. Позже его обнаружили австралийские вирусологи. Много раз я бывал во Вьетнаме – мы даже написали книгу вместе с заместителем тамошнего министра здравоохранения профессором Ами. Каких только инфекций не было в этой стране! В 70-е годы там свирепствовала чума. Вот однажды обедаем мы в соломенной хижине на одной из каучуковых плантаций. Вдруг сверху на потолке слышится какая-то возня и на пол падает крыса. По виду – чумная. Известный эпидемиолог Владимир Николаевич Никифоров, рассказывая эту историю, всегда немного приукрашивал для пущего эффекта: мол, она упала не на пол, а на стол.

Был я на эпидемиях менингококковой инфекции в Мали, Эфиопии, Монголии…

– Не страшно было рисковать здоровьем?

– Помню, приехали в Астрахань на эпидемию холеры. Первым делом я направился в инфекционный корпус, где лежали тяжелые больные. На крыльце меня встречают врачи во главе с заведующей отделением Ниной Вевюр. Все в противочумных костюмах, в очках и масках, в сапогах и резиновых перчатках. И это не такие перчатки, в которых сейчас моют посуду. Тонкой резины тогда не делали. Температура 40 градусов в тени. Первое, что я сделал, – пошел в палату как был, даже без халата. Долго смотрел больного. Нина тихонько ушла, вернулась уже не в сапогах, а в туфельках. Постепенно, один за другим, все медики сняли противочумные доспехи. Потом я стал разбирать с ними методы лечения, вдруг вижу: один врач вынимает сигарету, мнет ее в руках и сует в рот. Я тут же указал на него: а вот так можно заразиться! Руки-то немытые.

Совсем исключить риск было нельзя. Например, при чуме обязательно должен быть защитный костюм или хотя бы сапоги. Эпидемиологи это, конечно, знали. Ну а над неосведомленными могли и подшутить. Приезжаю я как-то вечером в клинику нашего института, смотрю: врачи сидят, смеются. Оказывается, приехал на консультацию известный нейрохирург, захотел поглядеть на больного столбняком, которого ни разу не видел. Мои ребята ждали его появления, умирая со смеху. Когда я увидел его, то тоже не сдержал улыбки: он был одет в полный противочумный костюм. Оказалось, профессор спросил их перед тем, как идти к пациенту: «Я не заражусь? А как же вы-то?» Они и нашлись: «Ну, мы ж привитые. А вам опасно. Давайте мы вас оденем как следует!» И вырядили его в полный противочумный костюм. Надо отдать ему должное – он не обиделся на шутку и смеялся вместе со всеми.

Конечно, есть болезни, способ передачи которых нужно вычислить. Например, болезнь легионеров – легионеллез. Когда в 1976 году ее открыли в Америке, в Филадельфии, какие только источники инфекции не подозревали: и морепродукты, и многое другое. Только потом поняли, что она передается через кондиционеры с потоком воздуха. Так же мы потом искали легионеллез в Армавире. Диагноз поставили, а путь заражения подтвердить не могли. Пришлось жечь дымовые шашки, чтобы посмотреть, как шли потоки воздуха. И все совпало: инфекция по больным распространялась так же, как шел дым.

А в Москве была просто детективная история, связанная с бруцеллезом. Тоже никак не могли понять, как он передавался. Мы перевернули все, но на источник вышли совершенно случайно. Заболел важный человек – начальник всесоюзного угрозыска. Мы не знали, как он его подхватил. Я спрашиваю: «В таком-то районе были?» – «Нет». Поздно вечером он звонит мне: «Точно, был в районе редакции «Правды»! Выступал оппонентом на защите диссертации и сидел у открытого окна». Оказалось, одна из организаций, расположенная неподалеку, захотела подпольно приготовить вакцину против бруцеллеза. У них сорвался шланг, и они не придумали ничего лучше, чем проветрить помещение, открыв окна. Первым заболел сантехник, который прилаживал шланг на место, а директора этого учреждения я два года назад встретил в санатории: он до сих пор лечит суставы после той инфекции.

– Слышала еще об одной детективной истории, связанной с приключениями менингита в России…

– Особый штамм менингококка, отличный от того, что разгуливал у нас, завезли к нам ребята из Южного Вьетнама. Они ехали поездом через Китай. Там были случаи со смертельным исходом. Первая больная слегла где-то в Сибири. Ее сняли с поезда, а остальные разъехались в разные профтехучилища СССР. Разбираться срочно отправили группу эпидемиологов на военном самолете. Помню, там были  микробиолог Наталья Николаевна Костюкова, вирусолог, клиницист, я. Сначала думали, что это чума. Потом поняли, что это не так, но пришлось отслеживать пути и контакты этих вьетнамцев по всей стране.

– Правда ли, что вы были первым врачом в СССР, поставившим диагноз СПИД?

– Первого больного мы видели в ЦКБ в Кунцеве вместе с профессором Николаем Сергеевичем Потекаевым. Это был африканец с выраженной саркомой Капоши – одним из симптомов СПИДа. Мы тогда не владели лабораторными методами исследования, чтобы подтвердить этот диагноз, и поставили его по клиническим признакам. Прошло немного времени – и нам попалась еще пара таких больных. Они были африканцами. Затем пришел черед и первого нашего соотечественника, больного СПИДом. Этот Володя был военным переводчиком в Африке и «дружил» с местным полицейским. Он поступил к нам в больницу на Соколиной горе. Сначала врачи долго не могли понять, в чем дело. Определить болезнь помогла случайность. Через год он попал с заболеванием прямой кишки в Институт проктологии. Мой сын Вадим Покровский, который тогда уже занимался СПИДом, как раз читал там лекцию о ВИЧ-инфекции. Молоденькая врач, прослушав доклад, заинтересовалась и решила обследовать этого больного на СПИД. Старшие товарищи только подшучивали над ней. Она повезла больного к Потекаеву: тот сказал, что это очень похоже на саркому Капоши. Образец крови отправили к нам, в Институт эпидемиологии. К тому времени у нас уже были диагностические тесты. Мы провели исследование, и тест оказался положительным. Так был выявлен первый наш соотечественник со СПИДом. Мы проверили его контакты в нашей стране – оказалось, что от него уже пошла цепочка ВИЧ-инфицированных. Он руководил небольшой группой солдат по охране аэродрома и «любезничал» с этими ребятами. После того как мы их проверили, оказалось, что он заразил больше десятка человек.

– Как удавалось ставить такие диагнозы? Ведь официальная точка зрения была – в СССР и секса-то нет, не то что гомосексуализма, значит, и СПИДа быть не должно…

– Действительность быстро избавляла от ханжества. Сначала ВИЧ-инфекция  встречалась только в изолированных группах, потом, что называется, пошла в массы. Помню, мы вместе с сыном Вадимом провели исследование в одном учебном заведении, где училось много иностранцев. Руководство пошло нам навстречу, и мы провели серологический анализ крови практически у всех учащихся. Оказалось, 8–10 человек из них были инфицированы вирусом иммунодефицита человека. Эти люди приезжали сюда на учебу и вели себя отнюдь не как монахи. Кстати, у нас тогда были споры с иностранными врачами. Мы сразу стали ставить диагноз ВИЧ-инфекция, понимая, что носитель вируса иммунодефицита человека может еще долго не болеть СПИДом. А они никак не могли понять, почему мы даем сводку о пятнадцати ВИЧ-инфицированных, а больных СПИДом – только два. Прошло года три, и к нам начали приезжать из-за рубежа специалисты, убеждавшие, что ВИЧ-инфекция и СПИД не одно и то же. Хотя тут мы их могли бы поучить. Но, как бы то ни было, ВИЧ пополз в нашу популяцию, и постепенно проблема приобрела колоссальное значение. Должен сказать: изучение вируса иммунодефицита человека дало толчок к развитию всей иммунологии и вирусной химиотерапии. С самого начала считалось, что люди с ВИЧ-инфекцией могут прожить не больше 10–12 лет. Однако потом представления изменились. Я сам наблюдал больных, которые после заражения не принимали никакого лечения лет по 15 и тем не менее находились в полном здравии. Возможно, причина кроется в особенностях иммунитета. Но для основной массы ВИЧ-инфицированных нужны мощные химиопрепараты, подавляющие репродукцию вируса. Именно они позволяют увеличить сроки жизни пациентов на 15–20 лет. Более того, в крови людей, получающих лечение, содержится такое небольшое количество вируса, что они становятся незаразными. И в Африке, и в Европе рост заболеваемости СПИДом из-за этого уменьшился.

– Значит, апокалиптические прогнозы, сулившие населению Земли поголовное заражение ВИЧ, не оправдались?

– Не оправдались. И не только потому, что появились мощные лекарства, подавляющие вирус. Не надо забывать, что изменилось само общество. Страх перед СПИДом сделал свое дело. Люди стали более ответственными. Знаете, когда в российских СМИ впервые произнесли слово «презерватив»? Я был приглашен в прямой эфир одной из московских радиостанций. Ведущая спросила, есть ли способ защититься от ВИЧ. Когда я вышел из студии, редактор была в истерике: «Как можно было говорить такие вещи! Если бы я знала, никогда бы вас не пустила в эфир!» Кстати, сейчас в прессе пошла волна новых пуритан, протестующих против самого слова «презерватив». У них свои аргументы: мол, нельзя снижать рождаемость.

– Вернемся к СПИДу. Все осознали масштаб проблемы, когда в Элисте в 1988 году были заражены и погибли дети…

– На место с комиссией выехал мой сын Вадим. Там произошло два на первый взгляд не связанных между собой события. В Элисте выявили ВИЧ-положительную женщину. И в то же время от СПИДа умер годовалый ребенок, с которым она не имела никаких контактов. Распространенность вируса иммунодефицита человека была тогда небольшая, и эпидемиологи предположили, что эти два случая не стали простым совпадением. Однако никак нельзя было понять, что их связывало. Выяснили только, что женщина и ребенок за несколько месяцев до этого одновременно лежали в больнице. Это и была зацепка, позволившая раскрутить дело дальше. Обследовав детей, прошедших через этот стационар, нашли еще несколько ВИЧ-позитивных. Так стало ясно, что инфекция передавалась через шприцы, которые не обработали должным образом. Не было стерилизации, если честно. Тогда обнаружить вспышку помог случай. Не найдись в одном городе сразу двух случаев ВИЧ-инфекции и не приди в голову Вадиму связать смерть ребенка с заражением женщины, эта вспышка еще долго продолжала бы тлеть, нанося огромный урон. Когда я на конгрессе в Канаде рассказывал об этом случае, один местный эпидемиолог признался, что похожая история, по-видимому, произошла однажды и там. Правда, источник инфекции не удалось установить.

– Почему же умер ребенок? Вы же сами говорили, что ВИЧ живет в организме десятилетиями…

– Это была тяжелая форма: слишком большую дозу вируса он получил. Кстати, недавно умер Анатолий Потапов, который был министром здравоохранения в те годы. Мы с ним всегда находились в очень хороших отношениях. Но из-за вспышки в Элисте даже поссорились. Ему не хотелось признавать, что детей заразили в больнице. Местные придумывали то какую-то баранью болезнь, то еще что-то. Только через несколько лет он заметил в разговоре: «Ну не мог я как министр тогда поступить по-другому». И я его понимаю.

– Часто вам приходилось спорить с начальством?

– Конечно, наши выводы часто бывают неудобными. Поэтому в здравоохранении и не любят санэпидслужбу. Эпидемиологи говорят правду, а чиновники всячески занижают показатели заболеваемости. Помню, на заре моей научной деятельности я отправился изучать опыт борьбы с дизентерией в Узбекистане. Мы приехали в один район, где, по отчетам, удивительно быстро снизили заболеваемость этим недугом. Сразу завернули в инфекционную больницу, прошли по палатам – оказалось, там полно больных дизентерией. Почему же по отчетам эта болезнь практически исчезла из района? Выяснилось, что в больнице уже год не делают бактериологических исследований – сотрудница ушла в отпуск. А по правилам без подтверждения лабораторным путем нельзя поставить диагноз. Вот и получилось, что по бумагам заболеваемость дизентерией упала практически до нуля, область вышла в передовые и ее стали ставить всем в пример.

– Не жалко было расставаться с разгадыванием инфекционных кроссвордов, когда вас в 1987 году выбрали президентом Академии медицинских наук СССР?

– Я понимал, что быть президентом академии – это чиновничья работа. Но науку бросать не хотел и решил, что останусь директором института. Кандидатуру президента любой академии наук, даже отраслевой, утверждали на самом верху. Для этого я должен был встретиться по лесенке с инструктором, с начальником отдела, с Лигачевым и так далее вплоть до утверждения на Политбюро. Затем было партсобрание академиков, на котором выступил министр здравоохранения Борис Васильевич Петровский. Формулировка использовалась такая: «Есть мнение». И это было не только со мной: так всех тогда выбирали.

– Однако вскоре все изменилось – через несколько лет распался СССР…

– Это было сложное время. Многие врачи предлагали: давайте создадим Российскую академию медицинских наук, а академия СССР умрет сама собой. По этому пути пошли другие академии. Например, создали на ровном месте отдельную Российскую сельскохозяйственную академию, а позже слили знаменитую ВАСХНИЛ с этой никому не ведомой организацией. В результате академиками стали люди, которые по качеству работ никогда не могли бы претендовать на место во всесоюзной академии. Но мы решили не сдаваться. По моему представлению Борис Ельцин подписал указ о том, что Российская академия медицинских наук является правопреемницей всесоюзной академии. Туда мы вписали еще один пункт – наша академия уравнивалась в правах с РАН. Три месяца так и было, но академики «большой» академии подняли скандал. Это меня возмутило: как же можно было выступать против своих собратьев-ученых? Впрочем, тогда мы с министром здравоохранения Андреем Воробьевым добились главного – чтобы финансирование Российской академии медицинских наук шло напрямую из Минфина, а не через Министерство здравоохранения. Почему нам важно было прямое финансирование? Представьте, что я министр здравоохранения. У меня большие проблемы в регионах. Куда я прежде всего пошлю деньги? Конечно, туда. А наука может подождать. Академия медицинских наук всегда финансировалась по остаточному принципу – мы никогда не могли получить свой бюджет целиком.

– Почему академики «большой» академии не желали, чтобы вас уравняли в правах?

– Они хотели быть элитой, а нас считали ремесленниками. Тот факт, что сейчас, при реорганизации, их все же сравняли с нами, – для них оскорбление. Я такого отношения не понимаю. Поэтому в свое время отказался вступать в «большую» академию наук, хотя мне и предлагали подать заявление. Наверное, я был единственным в своем роде. Знаете, как говорят: «Мухи летят на мед, академики на звания».

– Нобелевский лауреат Виталий Гинзбург рассказывал, что во время выборов в академической больнице загодя оставляли свободные койки – для неизбранных. А жена другого нобелевского лауреата, знаменитого физика Льва Ландау, в своей книге обвиняла врачей этой больницы в том, что они неправильно лечили мужа после страшной аварии.

– Насчет Ландау не соглашусь – для него сделали все возможное. Когда в 1962 году Ландау попал в аварию, его поместили в 50-ю больницу и там сразу же наладили дыхательную аппаратуру. Эта история происходила у меня на глазах. Ландау лечили lege artis для того времени – то есть по всем правилам искусства. Все остальное вранье.

– Вернемся к Российской академии медицинских наук. У вас как у президента академии всегда были хорошие отношения с министрами здравоохранения. Когда начался конфликт?

– Я и вправду дружил со многими министрами – с Танечкой Дмитриевой, Андреем Воробьевым, Юрием Шевченко, Володей Стародубовым. Даже с Михаилом Зурабовым у меня никаких конфликтов не было. Правда, он считал, что наша академия не нужна. В открытую говорил, что это лишняя надстройка. Но жить академии не мешал. Справедливости ради нужно упомянуть, что и он оказался не очень полезным российскому здравоохранению. Как говорится, классиком не стал. Но настоящий конфликт академии с министерством разгорелся, когда на должность министра пришла Татьяна Голикова. Тут началась жесткая конфронтация – не только с академией, но и с Роспотребнадзором. Впрочем, в то время президентом РАМН был уже директор Онкоцентра, знаменитый хирург Михаил Иванович Давыдов.

– Как, по вашему мнению, будет развиваться ситуация с РАМН в условиях нынешней реформы, когда РАМН присоединилась к РАН?

– Медицинские академики настроены по-разному. Многие довольны – они хотят стать не просто академиками РАМН, а академиками РАН, что гораздо престижнее. Я равнодушен, поскольку когдато сам отказался вступать в «большую» академию. Хуже всего положение членов-корреспондентов. Пока никто не знает, что с ними делать. А ведь наиболее производительная сила в науке вовсе не мы, академики. Всем известно – лучше всего работают доктора наук, которые хотят стать членами-корреспондентами, а также членкоры, которые хотят стать академиками. И вот эти наиболее активные ученые оказались между небом и землей. Однако больше всего я волнуюсь за медицинские научно-исследовательские институты. Боюсь, в результате реформы их превратят в клинические больницы. Примеры такие имеются. В свое время Евгений Иванович Чазов создал 4-е управление, которое было фактически на уровне научно-исследовательского института. Сейчас оно превратилось в зачахшую районную больницу. Иногда я бываю там, но все уже не то. Разве можно это сравнить с тем временем, когда я приезжал туда на консилиумы из пяти-шести светил, где у постели больного разгадывались сложнейшие медицинские загадки и где мы учились друг у друга…

Досье
Валентин Иванович Покровский 
Родился 1 апреля 1929 года в Иванове. В 1946 году окончил школу с серебряной медалью и поступил в 1-й Московский медицинский институт имени И. М. Сеченова. После защиты кандидатской диссертации работал доцентом кафедры инфекционных болезней.
В 1968 году назначен заместителем директора, а с 1971 года – директором Центрального НИИ эпидемиологии Минздрава СССР, ныне – ЦНИИ эпидемиологии Роспотребнадзора. В этой должности работает до сих пор.
В 1987 году избран президентом Академии медицинских наук СССР, позже – Российской академии медицинских наук.
В 1996 году получил премию правительства Российской Федерации за разработку и практическое освоение комплекса лечебных мероприятий при холере и других острых кишечных инфекциях.
В 1999 году получил премию правительства РФ за разработку средств, повышающих защитные силы организма.
В 1997 году получил Государственную премию Российской Федерации за разработку и внедрение в практику методов специфической диагностики и лечения ротавирусной инфекции, микоплазменной пневмонии, легионеллеза, пневмоцистоза.
Награжден орденами «За заслуги перед Отечеством» III и II степени (1994, 1999), орденом Ленина (1986), орденом Трудового Красного Знамени (1971).
Сын – Покровский Вадим Валентинович, академик РАМН, заместитель директора ЦНИИ эпидемиологии Роспотребнадзора, возглавляет Федеральный научно-методический центр по профилактике и борьбе со СПИДом.

Источник: Журнал «Итоги»

 

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *