Француженка Эльза Видаль больше 10 лет проработала в известных международных НКО: «Репортерах без границ», «Врачах без границ» и «Врачах мира». Ее специализация – Россия и постсоветское пространство. В апреле этого года Видаль стала директором российского отделения Oxfam, крупной международной НКО британского происхождения. Миссия Oxfam – борьба с глобальной бедностью и неравенством.
Программы Oxfam действуют более чем в 90 странах мира, расположенных на пяти континентах. Это разнообразные гуманитарные и правозащитные проекты – от обеспечения чистой питьевой водой людей, которые пострадали от природных катаклизмов, до защиты жертв гендерного насилия. Широкой публике Oxfam больше всего известна своими исследованиями экономического неравенства. Например, согласно докладу организации, опубликованному в начале 2017 года, состояние восьми богатейших людей мира сопоставимо с общим достатком 3,6 млрд людей из беднейшей части человечества. Неоплачиваемый труд женщин в виде работы по дому и ухода за детьми эксперты Oxfam оценивают в 10 триллионов долларов. В России последние проекты Oxfam были связаны с обеспечением малоимущих граждан медицинской помощью («Право на здоровье») и поддержкой малых предпринимателей через микрофинансирование и тренинги («Молодежный бизнес в России»). ЕС поддерживал проект Oxfam о повышении роли гражданского общества в продвижении права на здоровье в России в 2012–2014 гг.
Но в последние несколько лет Oxfam не вела активной работы в России – Видаль пригласили в организацию, чтобы перезапустить российское направление. О том, что делала и будет делать в стране Oxfam, и о длинной истории отношений с Россией Эльзу Видаль расспросил Арнольд Хачатуров.
– Как началось ваше знакомство с Россией?
– Мои бабушка и дедушка во время Второй мировой принимали участие в Сопротивлении и в определенной степени были коммунистами – иногда как официальные члены компартии, иногда как «фрилансеры». А мои родители были диссидентами-троцкистами, верили в мировую революцию, рабочее государство и вообще считали, что в СССР недостаточно коммунизма. У нас дома постоянно велись политические дискуссии. Я была очень впечатлена нашими гостями, которые обсуждали Вьетнам, Камбоджу, Кубу, революцию в Африке. Это было в 1980-х, когда холодная война была очень актуальна и по ТВ показывали много сюжетов про СССР. Меня увлекали эти разговоры, но в то же время я была настроена скептически: эти люди говорили об абстрактных материях, не зная ни русского языка, ни быта и мировоззрения советских граждан. Никто из них даже никогда не бывал в СССР! Я была этим очень озадачена и решила, что если я хочу понимать мир вокруг себя, то мне придется начать с русского языка.
– И как вы нашли себе учителя русского?
– В то время это было не слишком популярное занятие, русский изучали либо коммунисты, либо антикоммунисты. Но в старших классах у меня появилась такая возможность. Мой учитель был бывшим фабричным рабочим. Во время службы в армии он заскучал и решил абсолютно самостоятельно выучить русский. После армии из рабочего он переквалифицировался в учителя русского языка – это же настоящая коммунистическая мечта.
– Коммунистические идеалы родителей сильно на вас повлияли?
– Я бы не сказала, что меня воспитывали как коммунистку, совсем нет. Родители ведь были троцкистами, критиками советской версии коммунизма. Их скорее объединяла идеология 1960-х: освобождение, опрокидывание социальных норм, единство всего мира, несмотря на государственные границы. В мае 1968-го они были активистами, а потом занимались социальной работой в области психиатрии. Они всегда стремились помогать самым маргинализованным и бесправным людям. Мы принимали у себя дома политических беженцев, левых активистов из разных стран, от Аргентины до Ирана, пытались найти для них убежище и финансовую поддержку. СССР в те годы ассоциировался с неким темным романтизмом: это была история про революцию, которая почти удалась. Для меня это было вдвойне интересно, ведь современное французское государство тоже во многом зародилось в ходе революции.
Потом мать решила, что раз я действительно хочу выучить русский, то хорошо бы отправить меня в СССР. И я поехала. Это было сложно, самостоятельно ехать было нельзя, меня отправили через НКО при французской компартии. Я была в компании французских пенсионеров, которые поддерживали СССР, среди них я была единственной «диссиденткой» с точки зрения ортодоксального коммунизма.
– И каким вы увидели СССР?
– Это была зима 1990 года, и для начала мы провели два-три дня в Москве. Мы знали из СМИ, что страна разваливается, но никто в это не верил. Город выглядел довольно скучно. Мы ходили в магазины «Березка», ездили с гидом по Воробьевым горам. Когда мы выходили из автобусов, люди пытались продавать нам фальшивую бижутерию и матрешек. В целом Москва показалась мне тогда серой и мрачной.
После этого мы должны были лететь в Иркутск, и тут начались приключения. Сначала мы на два дня застряли в аэропорту, спали прямо там. Наш самолет, когда он наконец появился, был в ужасном состоянии: разломанные кресла, болтающаяся табличка возле аварийного выхода. Я помню на борту людей с мешками картошки. В Иркутске нам пришлось дожидаться, пока разморозится комната с багажом. Потом мы должны были поехать в отель, но оказалось, что он недостроен… В качестве компенсации нам вручили по два ящика пива на нос и отправили в санаторий рядом с Байкалом. Мне было 16, я не пила и не знала, что делать с этим пивом.
– Какие антропологические выводы о советском человеке вы тогда сделали?
– Я не владела в то время инструментами анализа – только потом я поняла, что происходило в стране. Например, сдачу в магазинах давали конфетами, и я думала, что это экзотическая особенность, хотя это было признаком надвигающегося коллапса в экономике. В целом люди в восточной части России показались мне более открытыми и прямолинейными, чем москвичи, они пытались с нами подружиться. Думаю, они тогда уже чувствовали, что Москва не сможет их больше обеспечивать. Но все, что я видела в России, я неосознанно соотносила с ценностями революции и думала, что это сильная позиция: да, мы бедные, но у нас есть культура, и мы умеем наслаждаться жизнью, несмотря ни на что.
Уже позже я поняла, что в России есть что-то, постоянно ускользающее от взгляда европейца. В моменты, когда страна радикально меняется, ты думаешь: «О, вот сейчас я все поняла». Какое-то время это работает, но потом осознаешь, что ты снова что-то упустила. И ты сталкиваешься с этим каждый раз – если только не прожить в России совсем долго. Но я любила искать скрытое за поверхностью вещей, так что это был правильный выбор.
– То есть странности не отбили у вас желания изучать страну?
– Нет, в конце 1990-х я приехала писать диссертацию в РГГУ. Конечно, временами я уставала, на то, что происходило, было больно смотреть: дикий капитализм, зашкаливающий уровень насилия, бездомные, наркоманы, мы находили шприцы прямо в общежитии. Чтобы сделать перерыв, я уехала на три года в Японию, но потом вернулась.
Кроме работы над диссертацией я преподавала в Москве французский и международные отношения. И вот тогда, в 1997 году в РГГУ, я испытала главный культурный шок: никто из моих студентов не хотел обсуждать политические темы. Были моменты, когда вся аудитория просто замолкала. К политике студенты относились очень цинично – как к грузу, навязанному обществу, который не заслуживает обсуждения. Тогда наши отношения спасли культура и юмор: мы устраивали вечеринки, ходили смотреть ранние фильмы Сокурова.
– Эта аполитичность сохраняется и сейчас, даже митинги в России пытаются проводить как бы «вне политики».
– Да, в культуре сидит в этом смысле что-то глубокое, не исключено, что это часть советского наследия. Люди считают, что политика существует отдельно, что это неизбежное зло, от которого лучше всего держаться подальше. Для них это исключительно борьба отдельных людей и партий за власть, а не коллективная попытка построения общества. Но я вижу в этом смысле огромные перемены. У новых поколений появился доступ к медиа, они формируют представления о политике, задумываются, нужна ли она им лично. Это долгий путь, но он уже начат.
– Вы работали в России в разных НКО. Как люди к ним относятся?
– И сейчас большая часть людей даже с прогрессивными взглядами не верит, что третий сектор может существовать не как инструмент политического влияния, а независимо. В постсоветских республиках все считают, что ты продвигаешь чьи-нибудь интересы, и относятся к тебе с подозрением. Хотя у каждой НКО своя собственная повестка, мы не следуем официальной линии ни одного из государств. Можно сказать, что мы работаем на своеобразном архипелаге. Кстати, практически друг с другом не пересекаясь.
– Сейчас на Западе говорят о кризисе доверия к официальным политическим институциям, люди меньше верят правительству и больше – независимым НКО. В России, как можно догадаться, все обстоит ровно наоборот.
– Я бы сформулировала это так. В Европе большинство обществ – постмодернистские, и поэтому институции и власти мы ставим под вопрос и, наоборот, стремимся повернуться к отдельным людям. В России в этом смысле до сих пор, скорее, модерн. Государство пытается превратиться в единственного легитимного актора на политическом поле и делает это довольно успешно. Поэтому потребности общества в НКО так трудно переключить с западной перспективы на российскую.
И все-таки в России все больше людей, которые предпочитают государству прямое человеческое взаимодействие, скажем, в тот момент, когда они жертвуют на благотворительность. Да, есть тенденция ассоциировать третий сектор с иностранным влиянием. Но в реальности в России больше 140 тысяч НКО, и подавляющее большинство из них – российские! То есть россияне активно заняты в третьем секторе, даже если многие об этом не догадываются.
– Вы когда-нибудь сталкивались с давлением со стороны российского государства?
– Я всегда работала с НКО, которые разрабатывают и внедряют одинаковые проекты в большом списке стран, а не таргетируют свою политику специально на Россию. По этим принципам работают и Oxfam, и «Врачи без границ», и «Врачи мира». У них никогда не было политического подхода – всегда технический, социальный или медицинский. Поэтому я никогда не сталкивалась с трудностями, а иногда нам даже помогали. Когда я работала с одной медицинской НКО, мы вступили в партнерские отношения с местными организациями, которые занимались профилактикой ВИЧ среди уязвимых групп населения: секс-работников и мигрантов. И этот проект до сих пор работает при поддержке региональных властей. То есть всегда есть пространство для диалога, если сама НКО к нему готова. Для этого нужно только внимательно искать подход к чиновникам, которые отлично знают, какие проблемы существуют в стране. Но, если вы приезжаете как западные эксперты, которые хотят всех чему-то научить, и игнорируете местных спецов, у вас вряд ли что-то получится. Глобальная попытка «спасти весь мир» – это плохая метода, заканчивающаяся обычно провалом.
– Хотя экономическое неравенство, которым занимается Oxfam, может быть политически чувствительной темой. Вся оппозиционная повестка в России сейчас строится вокруг социального неравенства.
– Здесь важно, как вы преподносите свой месседж. Конечно, на фоне международной напряженности власти иногда думают, что НКО представляют для них какую-то угрозу. Но я не думаю, что российским властям нужно чего-то опасаться: российские НКО существуют в абсолютно другой вселенной. Кстати, в российском Oxfam мы занимались не только социальным неравенством, но и поддержкой малых предпринимателей, в особенности женщин. Например, мы смогли спасти несколько небольших предприятий, помогли пережить трудные времена. Кроме того, мы работали над адаптацией сельского хозяйства к климатическим изменениям. Но сейчас мы действительно пересмотрели стратегию действий в России и решили идти по другому пути. Мы более активно обращаемся к гражданскому обществу, оно довольно зрелое и действующее. И к местным гражданским организациям относимся как к равным, ищем партнеров, которые хотят создать с нами альянс.
– Какие проекты Oxfam делает в России прямо сейчас?
– Мы фокусируемся на трех основных направлениях: поддержка женщин, мигрантов и беженцев. Это новые направления, мы только их запускаем, я сама работаю в Oxfam всего полгода. Скажем, в области гендерного насилия мы пытаемся определить, с кем наладить сотрудничество, оцениваем объем доступных нам ресурсов, собираем информацию. Мы начинаем работу с исследования предмета, от качества данных сильно зависит, сможете вы найти решение для проблемы или нет.
Что касается мигрантов, то мы вышли на связь с сетью НКО, центром «Такие же дети», который занимается интеграцией детей мигрантов в российское общество. Детям предлагают образовательные курсы, но главное – конечно, изучение русского, то есть настоящий ключ к их будущему. Одного ребенка из таджикской семьи, в которой никто не говорит по-русски, долго не принимали в школу просто из-за того, что никто не мог за него заполнить анкету. Центр занялся мальчиком, и недавно он стал обычным школьником. Теперь у него все шансы помочь родным, тоже обучив их русскому. Так, помогая одному ребенку, можно дать возможность целой семье интегрироваться в российское общество, а не жить на его обочине. В этом проекте мне очень нравится, что многие дети, которым помог центр, потом возвращаются в него работать. Например, сейчас там работает девушка, приехавшая в Россию после первой чеченской войны. После поддержки центра она самостоятельно окончила университет. Когда люди куда-то возвращаются – это хороший знак: значит, здесь есть жизнь, движение, надежда.
А мы привлекаем международных специалистов, чтобы они могли обсудить с российскими коллегами методологию, действуем как катализатор, создаем платформу, на которой люди обмениваются опытом. Сейчас мы планируем расширять этот проект на другие города, пока он в основном сконцентрирован на Москве.
– Насколько в принципе централизована работа Oxfam?
– Естественно, Oxfam – западная организация, которая возникла 70 лет назад в Великобритании, но она давным-давно действует как глобальный институт. Например, сейчас международный секретариат всей Oxfam переезжает в Найроби. Это значительный шаг, который просто отражает тот факт, что центр притяжения в мире больше не находится исключительно на Западе. Вообще, несмотря на то что Oxfam – это крупная организация, где работает несколько тысяч человек, в отличие от многих западных НКО, она активно поддерживает разнообразие среди сотрудников. Структура очень гибкая, а это значит, что у региональных офисов очень высокий уровень самостоятельности.
– В России вы используете другой подход, не тот, которым Oxfam пользуется в развивающихся странах?
– Да, в развивающихся странах Азии, Африки или Латинской Америки мы работаем совсем по-другому. Тот факт, что Россия по многим индикаторам перешла в группу стран со средним уровнем развития, означает некоторый вызов для глобальных НКО. Сначала СССР был полем политического противостояния, потом постсоветским странам нужна была гуманитарная помощь. Но сегодня в России в гуманитарной помощи нет необходимости, а в политическую активность вовлекать нас не хотят. Многие себе плохо представляют, как работать в таких условиях, поэтому некоторые международные НКО из России уходят. Сложность в том, чтобы быстро переключиться с одной модели на другую. Именно поэтому в последние три-четыре года в деятельности Oxfam в России фактически был перерыв. Меня взяли как раз для того, чтобы я помогла перезапустить работу в новом ключе.
Сейчас мы пытаемся вести активный диалог с российскими властями об участии России в международных гуманитарных проектах. Россия – глобальная держава, и очень важно, чтобы она осознала значимость гуманитарной поддержки. То есть нужно, чтобы гуманитарная деятельность России не отставала в целом от ее влияния. Понятно, что доверие такого типа нельзя заработать за месяц – тем более что это достаточно экспериментальный подход для западных НКО. Но постепенно мы продвигаемся.
– А у вас нет ощущения, что западные НКО быстро теряют мотивацию к работе во враждебной среде?
– Мне сложно говорить за все международные НКО, у них разные цели и разные аудитории. Но мне кажется, что они часто недостаточно хорошо экипированы, чтобы понять, что в России, как и в любой другой стране, сосуществуют разные сообщества, представляющие разные интересы. Из-за этого часто возникают сложности в межкультурной коммуникации. Но даже если в международных делах сохраняются трения, всегда остается широкая возможность для взаимодействия с социальными акторами. Если организация видит это разнообразие, то она сможет определить свою аудиторию и найти партнеров. Но если социальный ландшафт представляется ей монолитным, то сделать это будет намного сложнее.
– До Oxfam вы работали в том числе в «Репортерах без границ». Чем вы тогда были заняты?
– В «Репортерах без границ» я работала на постсоветском пространстве в целом, включая и Россию; мы занимались, например, расследованием политических убийств журналистов и активистов. Помню, как мы брали интервью у Кадырова, обсуждали давление на прессу, подразумевая, конечно, прежде всего, убийство Политковской. Кадыров как президент республики мог только все опровергать – он говорил, что ему и Чечне, наоборот, нужны такие великолепные журналисты. Но с Кавказом у меня связаны и прекрасные воспоминания. Когда я работала во «Врачах мира», мы организовывали мобильные медицинские бригады для беременных женщин в районе чеченского села Дарго, и тогда все местное население, включая власти, объединилось, чтобы роды прошли благополучно.
Во время моей работы в «Репортерах» был еще один яркий случай. В 2008 году молодой азербайджанский журналист Агиль Халил сделал расследование о коррупции среди азербайджанской полиции: полицейские занимались незаконной продажей земли в Баку. После репортажа Агилю стали угрожать, пытались арестовать, дважды покушались на его жизнь: в первый раз толкнули под поезд в метро, его спасли случайные пассажиры. Во второй раз напали с ножом, лезвие прошло на два миллиметра выше сердца. Его положили в больницу, но после реабилитации азербайджанские власти снова арестовали его и пытали. Вместе с нашими дипломатами мы пытались получить для Агиля разрешение на выезд, но против него завели уголовное дело и не выпускали. В конечном счете нам удалось использовать конфликт между двумя азербайджанскими министрами. Один хотел насолить другому и дал нам охранников, которые защитили Агиля, пока с третьего раза нам не удалось посадить его в самолет. К счастью, он смог эмигрировать и живет во Франции. Такие истории создают между людьми эмоциональные связи, которые невозможно порвать, это роднит людей. С тех пор мы с Агилем как брат и сестра.
– Вы долгое время изучали политическую науку. Для вас третий сектор – это и есть политическое?
– Для меня НКО – это политика в своем лучшем выражении, коллективный опыт, который позволяет развивать человеческий потенциал. Общество постоянно меняется, появляются новые потребности и вызовы. Это бесконечное движение, тут не может быть никакой единой и окончательной победы, и в каком-то смысле это очень здорово. Гражданские организации – это организм, отлично отражающий эти процессы. Они эффективно мониторят такие изменения, и у них есть ресурсы, чтобы транслировать эти новые запросы государству.
Быть частью гражданского общества – это, конечно, тоже политическое обязательство, но в хорошем смысле слова, такое же, как принадлежность к сообществу и необходимость способствовать его и своему личному процветанию. Так что для меня это самая вдохновляющая сфера деятельности, которая объединяет нас всех, служит своеобразным социальным мостом.
– Вы выучили русский, живете в России много лет. Задача, поставленная в детстве, выполнена. У вас не было мысли вернуться на Запад?
– Работать во Франции мне тоже нравилось, но французское общество я знаю лучше, а я люблю изучать новое. Наверное, многие сказали бы, что в России работать труднее… Может быть. Культура гражданского общества здесь сильно отличается от западной, люди, в принципе, не любят, чтобы дискуссии происходили в публичном пространстве. И нам, пожалуй, не хватает иногда большей открытости, большего доступа к данным. Но для меня это отчасти вопрос воспитания: я верю в солидарность и взаимопонимание между народами.
Источник: Colta.ru