ДНЕВНИК А.М.ЕВЛАХОВА:ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО

31.03.2021
1 201

Когда близилась к завершению публикация воспоминаний отца о пережитом,http://novznania.ru/ я немного колебался, как поступить с остальной частью его литературно- мемуарного наследия. Ведь кроме вошедшего в сборник литературных и научных трудов «Искусство лжет не притворяясь», изданного в 2011 году благодаря поддержке Фонда Президентский центр Б.Н.Ельцина, многое из написанного им так и остается остается за пределами публичного пространства.

Да и в сборник вошла лишь малая часть вышедших из-под пера А.М.Евлахова рассказов и стихотворных произведений, не говоря уже о монографии «Леонардо да Винчи- художник и мыслитель», «Записках судебного психиатра» и многом другом. Когда мы обсуждали это с замечательным литературоведом, историком и культурологом Борисом Федоровичем Егоровым, немного не дожившим из- за коронавируса до своего девяностопятилетия (светлая ему память!) и благодаря которому я получил из ИРЛИ РАН (Пушкинский дом) 1800 страниц архивов отца, он высказался однозначно: прежде всего публикуйте его дневники. За их публикацию был и профессор Борис Ланин- едва ли не главный знаток творчества А.М.Евлахова и редактор-составитель упомянутого сборника его трудов. Есть и еще один мотив: размещенными в «Новых Знаниях» воспоминаниями не заканчивается, а обрывается и событийный ряд в жизни отца. Однако даже в «Дневниках и заметках» он продолжается не сразу.

Судя по всему, после смерти их шестого ребенка, маленького Юрочки, отец вообще ни о чем писать не хочет. Хотя 1922 год после всех мытарств ознаменован важным для него Решением Государственного Ученого Совета НКПроса РСФСР от 8 марта 1922г. Об утверждении А.М.Евлахова в ученом звании профессора по кафедре «Западно-европейская литература».

Возобновляются записи с его очередной жизненной развилки, последовавшей за двумя письмами к нему поэта «серебряного века», а затем и профессора Азербайджанского университета Вячеслава Иванова. В этих письмах тот искренне зовет отца в Баку, обещая интересную преподавательскую работу, хорошие возможности публикации и бытовое обустройство. Советует «юг предпочесть белорусским болотам». Отец, тем не менее, отправляется в Минск. Оттуда начинается его путь к профессору психиатрии, доктору медицинских наук и, наконец, профессору судебной психиатрии Всесоюзного юридического заочного института (ВЮЗИ), а также практикующему в этой области эксперту.

Через год отец все же отказывается от Минска в пользу Баку, как это ему ранее советовал Вячеслав Иванов в своих письмах- приглашениях. Однако самого автора письма там уже не застает- Иванов уехал в Италию и, как потом выяснится, навсегда. Подобная история происходит у отца впоследствии и с А.В. Луначарским, встреча с которым, в том числе по инициативе наркома, планировалась неоднократно, но по стечению обстоятельств так и не состоялась.

В Баку, а затем и в Ташкенте А.М. Евлахов становится главным врачом психиатрической больницы, одновременно, теперь уже в этой области, осуществляя преподавательскую деятельность. Венцом соединения знаний литературоведа и психиатра становится изданная в 1930 году его книга «Конституциональные особенности психики Л.Н. Толстого» с предисловием А.В. Луначарского, в котором тот называет автора «выдающимся психиатром». В какой- то мере это предисловие служит отцу «охранной грамотой». Журнал «Марксистско-ленинское искусствознание» №1 за 1932 год писал: «Именно его предисловие помогает Евлахову протаскивать свои откровенно буржуазные идеи».

 Постепенно отец привыкает совмещать оба вида деятельности. Окончательно перебравшись в Ленинград, в качестве врача трудится в больницах и поликлиниках и одновременно преподает итальянский язык в консерватории и Мариинском театре. И еще постоянно пишет: научные статьи, учебники, стихи, заметки. Продолжает скрупулезно вести дневник.

 В записях практически отсутствует какое- либо отражение текущих событий, типа смерти В.И. Ленина. И даже подробностей войны и Ленинградской блокады. Вслед за мобилизацией младшего сына Ириния на фронт, он в августе 1941 г. делает дневниковые заметки о французском ученом Паскале.

 10 мая 1942 года отец пишет давнему знакомому- сосланному в Томск ученому- психиатру Александру Августовичу Перельману о своей жизни: «…Работал я много. У меня теперь 40 работ по психиатрии, из которых 7 больших монографий. Заведовал в Ленинграде сектором на 200 коек в больнице им. Фореля (открытая в 1828 г. первая в Российской Империи больница, специализирующаяся на лечении психических заболеваний), был директором социально- психиатрической клиники, консультантом в детско- подростковой поликлинике. За один этот тяжелый год побывал под обстрелами и взрывами фугасных бомб, дважды чудом спасся от смерти, а бомба, попавшая в мою крышу, застала меня за перепиской на машинке учебника психиатрии. Дошел до резкой степени дистрофии: из 69 кг потерял 30. Другой такой зимы, конечно, пережить нельзя, я и так целых три месяца пролежал в больнице…».

Перельман Александр Августович 1889-1960гг Ученый-психиатр. С апреля 1921 по декабрь 1923 работал в качестве ассистента кафедры психиатрии в Бакинском (позже – Азербайджанском) университете. Сослан в Томск в 1933г. Профессор томских вузов в 1933-1960 г

В более поздние блокадные дни 1943-1944гг. Александр Михайлович, вместо событийных записей, занимается тем, что преобразует станицы своего дневника прошлых лет в многостраничный сборник новелл «Литературные акварели».      В дневниковых записях, конечно, много личного, включая отношения с каждым из его пятерых детей и с женщинами. Дети осудили его уход от обожаемой матери по- разному: сыновья- непреклонно, дочери- более снисходительно. Тем не менее, за успехами каждого из них, начиная с детских рисунков, отец наблюдает очень пристально. Я решил не подвергать написанное цензуре. Ни в его оценках сложившихся взаимоотношений с первой женой- Эрмионией Николаевной Войцехович, ни в описании его многочисленных любовных романов, действующие лица которых включены Александром Михайловичем в донжуанский список. Он насчитывает 67 женщин, включая, четырех его официальных жен, замыкающих данный реестр.

 Его самая большая, и трагическая любовь, самые счастливые годы жизни (1933-1939 гг.) связаны со второй женой отца Еленой Николаевной Цытович. «Моя страсть (вернее- моя любовь) всегда была серьезной,- пишет отец, объясняясь старшей дочери Эре,- никогда не была пустой забавой, развлечением, почему и покоряла. Только одна женщина (ее уже нет на свете) поняла меня целиком, до конца; быть может, потому, что я нашел в ней то, чего так долго искал, а она- во мне. Вот почему она так безраздельно отдалась моей страсти в возрасте 24 лет, когда мне было уже 52,- и физически, и духовно.» Как оказалось, мне по наследству от отца досталась очень памятная вещица их с Еленой недолгой, но необыкновенно счастливой жизни. Это маленькая старинная иконка, наличие которой у неверующего отца- сына неверующих родителей меня всегда удивляло. Еще больше вопросов вызывала надпись на ее обороте: «Дорогой Леночке после молебна у раки св. благ. Князя Александра Невского с пожеланием скорого и полного выздоровления от отца Ник. Пл. Ц. 21 ноября 1918 г.» Теперь, благодаря дневникам Александра Михайловича, я знаю, что это подарок ученого- артиллериста генерала Николая Платоновича Цытовича своей 9- летней дочери Елене- будущей жене моего отца.  

 Последняя в списке женщин, четвертая жена отца, и моя мать Людмила Николаевна Лукичева, с которой отец познакомился первоначально в качестве своей пациентки во время Ленинградской блокады.

 По крупному счету, из дневников отца пришлось сделать единственное «изъятие»: сократить весь массив стихов, посвященных героиням его донжуанского списка. Каждой из них отец посвящал какое- то стихотворение, причем, как правило, не единственное; а есть в дневниках еще и поэмы…

Что касается его первой жены- Эрмионии Николаевны, то мы с отцом часто бывали в их доме, на Петроградской стороне, на углу Щорса и Пионерской улицы, где они занимали две комнаты в коммунальной квартире вместе с его младшей дочерью Ариадной, ее мужем Сергеем Сергеевичем и их дочерью Аришей. Она приходилась мне племянницей, будучи на пять лет старше меня. С ней мы, обычно, и проводили время, пока отец с его первой женой, уединившись в ее «клетушке» часами увлеченно беседовали.

По праздникам там собирались все мои сводные (родные по отцу) братья и сестры, включая Ореста, Ириния и, обычно приезжавшую из Москвы, Эру. Тесно было. Но позднее, (уже после смерти в 1966 году отца), Ариадна с Сергеем Сергеевичем купили маленькую кооперативную «трешку» в новостройке в Новой Деревне. И, хотя со всеми сводными братьями и сестрами, у меня были одинаково ровные отношения, наиболее близки мы были с младшим сыном отца- Иринием- архитектором, проектировавшим реконструкцию Астрахани, и участником войны 1941-1945гг. Он, собственно, и прожил дольше других, периодически бывая у нас дома и после нашего переезда в Москву.

 Я в различном возрасте поддерживал в Москве контакты с братом отца Борисом- тенором Большого театра и его сестрой Жекой (Евгенией), у которой с ее мужем Сергеем Михайловичем Аржановым проводил каникулы дома и на их даче- в Купавне. Случилось так, что в один из летних приездов, я участвовал в похоронах другой сестры отца- Веры, которая скончалась практически в поезде из Новороссийска, когда ездила к сыну Олегу на свадьбу. Они с сыном очень долго не виделись: еще мальчиком Олег (приходящийся мне двоюродным братом и фигурирующий в дневниках отца как «Люсик»), попав под трамвай и лишившись ноги, был вывезен в Чехословакию к эмигрировавшему туда отцу Константину Столпянскому- инженеру-путейцу, окончил там университет, участвовал в сопротивлении фашистам, а после прихода советских войск был арестован и за «измену родине» и приговорен к высшей мере наказания. Однако его не расстреляли, и, в итоге, отбыв в лагерях почти 20 лет, выйдя на свободу без документов об образовании, устроившись на работу медбратом и женившись он в 48 лет тогда начинал свою новую жизнь. Ее подробности, на мой взгляд, заслуживают отдельного рассказа, который был мной написан осенью 1992 года и тоже будет опубликован в «Новых Знаниях».  С Олегом и его женой Таей, жившими в Геленджике, мы, гостя друг у друга, поддерживали тесные отношения до конца их жизни.

 Убежден, что без личной жизни, отраженной в дневниках А.М.Евлахова, наше представление об этом незаурядном человеке было бы не полным, что в отношении его памяти вряд ли справедливо.

Часть вторая:

ДНЕВНИК И ЗАМЕТКИ

1921-1931 гг.     

Много наслаждений дала мне в последние месяцы 1921 г. и первые 1922 г. моя работа над Ибсеном, которую я не мог закончить в течение 3-х лет и которую теперь решил довести до конца, что и выполнил. Так работал я на 3 фронта: 1) читал лекции по истории западноевропейских литератур, 2) слушал лекции по медицине и сдавал практические работы по аналитической (медицинской) химии и 3) наконец, писал книгу об Ибсене.

В марте 1922 г. я читал в физико-химическом отделении общества естествоиспытателей при университете свой первый доклад из новой для меня области: «О границах применения формулы Менделеева: R2=1/4(R1+R3+Q2+T2). Весной прочел две публичные лекции: «Данте, Беатриче и мы» и «Кесарь и Галилеянин в творчестве Ибсена».

Закончив все медицинские экзамены, я 22 июля 1922 г. выехал на поправку в Пятигорск к сестре Ксении, которая звала меня уже три года подряд. Ее там я не застал и прожил полтора месяца с ее мужем Василием Евгеньевичем Жигаловым – тихо. Как и 8 лет назад, Пятигорск произвел на меня неизгладимое впечатление: вероятно, я так люблю его по воспоминаниям детства и первой поры юности. Лежа в траве под Машуком, я чувствовал себя счастливейшим из смертных и не по дням, а по часам поправлялся, – казалось, от одного соприкосновения с родимой землей.

 В бытность в Пятигорске я с В.Е.Жигаловым жил у милых людей Костенских на Крайней ул. 12. Желая посмешить публику, однажды вывесил на дверях афишку:

Анонс на 23 августа 1922

Остановись, прохожий! Не то получишь по роже. Согласно декрету, Двадцать третьего в среду, Как наступит мгла, У нас – концерт гала: Алхимик вселенский Андрей Костенский1) Перед всем светом Пропищит фальцетом Романс наших дней: – «Ах, ты… (из трех этажей).   

Далее следует сатирическая поэма, действующими лицами которой являются родственники А.М. Евлахова и хозяева дома, в котором в Пятигорске они проживали.

 Примечания автора: 1) Андрей Костенский- фотограф, вечно бегавший с химикатами, любитель «крепких выражений. 2) Ванда- его жена. 3) Василий Жигалов- муж моей сестры Ксении – скромнейший из людей. 4) Е.А.Цымлянская, поцеловавшая его однажды по всеобщей просьбе. 5) Сестра Ванды – стара дева, милое существо. 6) Игнатова Екатерина- настоящий пулемет, выпускавший тысячу слов в секунду. 7) Карпова Жека- сестра моя, вечно мечтавшая о деньгах. 8) Столпянская Вера- еще одна моя сестра. 9) Люсик-ее сын Олег, за которым никто не смотрел, и который бегал по улице нагишом. 10) Бабуся- моя мать – картежница, возвращавшаяся с игры в «винт» по утрам.

***

8 октября 1922 года я проводил Ивана Ивановича Замотина  в Минск: кроме меня, был лишь один студент и 10 курсисток.

Накануне, после своей лекции, я сказал студентам несколько слов о нем и просил их проводить его на вокзал в знак благодарности за все, чем они ему обязаны. Ив. Ив. Был очень тронут моим «вниманием» и на прощание расцеловался со мной. На самом деле тут, конечно, было с моей стороны не простое внимание, а нечто, гораздо более серьезное и глубокое. В частности, мне было больно, что я обижал Замотина, думая часто о нем нехорошо, и мне захотелось, чтобы он простил меня, забыл об этом или, по крайней мере, чтобы дурные воспоминания о недоразумениях между нами сгладились у него последним светлым впечатлением.

Иван Иванович Замотин  1 ноября 1873, Криулин, Тверская губернияРоссийская империя — 25 мая 1942ГорькийРСФСРСССР) — советский и белорусский литературоведакадемик АН Беларуси (1928), член-корреспондент АН СССР (1929).
С 1908 профессор Варшавского университета, в 1917 г. — Донского университета, с 1922 — Белорусского государственного университета в Минске. Один из основателей белорусского литературоведения XX века. В 1938 арестован и через год осуждён на 8 лет исправительно-трудовых лагерей. Срок наказания отбывал в Коми АССР. Умер в тюремной больнице 25 мая 1942

Кроме того, я всегда, несмотря ни на что, ценил в нем одну черту, которая так редко встречается у людей – его порядочность, его благородство. Я знал, что он ни на какую гнусность не способен, что бы между нами ни было. За это я всегда ценил его в глубине души, и теперь мне стало грустно, что он уезжает, а подлые людишки, вроде Яцимирского, – остаются: незадолго перед тем он донес и на декана рабочего факультета, моего ученика еще по Варшаве, Панасюка, что тот служил в Осваге (осведомительное и пропагандистское агентство Добровольческой армии), забыв упомянуть, что сам преподносил икону Деникину…

***

    Мережковский, говоря о презрительном отношении русских к европейскому мещанству, справедливо замечает, что во всяком случае из двух зол надо выбирать меньшее, а что же противопоставляют западному мещанству? – Старое русское варварство или новое русское хулиганство (статья «Цветы мещанства»).

***

Минск (1923-1924)

Два летних месяца 1923 года снова пронеслись так быстро, что не успел заметить. Но случилось за это время так много, что мне казалось – прошел, по крайней мере, целый год. Последние дни перед отъездом в Пятигорск, к маме, наполнены были колебаниями: куда отправляться оттуда – в Минск, куда звал меня Замотин, или в Баку, куда приглашал, по поручению университета, Вячеслав Иванов, которого, как поэта я знал в Петербурге и который оказался теперь профессором классической филологии в Баку.




<
Вячесла́в Ива́нович Ива́нов ( 16 [28] февраля 1866Москва — 16 июля 1949Рим) — русский поэтсимволистфилософпереводчик и драматурглитературный критик, педагог, идеолог символизма, исследователь дионисийства. Одна из ключевых и наиболее авторитетных фигур Серебряного века. .
Вячеслав Иванов получил образование филолога и историка, окончил Берлинский университет, в котором посещал семинары О. Гиршфельда и Т. Моммзена, но не защитил докторской диссертации. В 1894 году познакомился с Лидией Зиновьевой-Аннибал, с которой в 1899 году вступил в брак. Благодаря знакомству в Париже с В. Я. Брюсовым, в начале XX века Иванов был принят в круг символистов. В 1905 году Иванов с женой переехал в Петербург, где их квартира (так называемая «Башня») стала одним из главных интеллектуальных центров России. 
Иванов не принял русской революции 1917 года, но занял к советской власти лояльную позицию, участвовал в деятельности Наркомпроса и Пролеткульта. В 1920 году Иванов переехал в Баку, где работал во вновь основанном Бакинском университете, был удостоен докторской степени, диссертация была издана как книга «Дионис и прадионисийство» (1923). В 1924 году был командирован Наркомпросом в Италию, откуда не вернулся. 

7 июля 1923 года он писал:

 «Глубокоуважаемый Александр Михайлович! Разрешите мне, как представителю ближайшей кафедры, в отсутствие коллег и, в частности, декана, пользуясь представленной перспективой Вашего свидания с профессором Александром Брониславовичем Селихановичем, выразить Вам, как от своего имени, так и от лица факультета и даже всего Университета, вас избравшего, наше горячее желание видеть Вас в нашей среде.




<
Александр Брониславович Селиханович (28 февраля 1880, г. Хабно Киевской губернии (ныне Полесское Киевской области Украина — 11 апреля 1968Пятигорск) — русский советский педагогфилософ, историк педагогики, профессор (1920). С 1906 г. — учитель русской словесности и философской пропедевтики 1-й Киевской классической мужской гимназии. Среди его учеников были К. Г. ПаустовскийМ. А. БулгаковА. Н. ВертинскийС. М. Лифарь и др. В 1917 г. он добился перевода в Тифлис, после чего покинул Киев. Преподавал на Тифлисских высших женских курсах. В 1918 г. они были преобразованы в Закавказский университет, где А. Б. Селиханович работал в звании доцента на кафедре философии и педагогики. В 1919 г., когда Закавказский университет был ликвидирован грузинскими меньшевиками, основная группа его преподавателей переехала в Баку, где и положила начало открытию Азербайджанского университета. Селиханович был одним из организаторов этого университета. Здесь он читал курсы по психологии, введению в философию, логике, истории древней философии, истории новой философии, педагогики и истории педагогики.

Я лично уже писал Вам однажды, вместе с деканом. Но, видимо, письмо наше до Вас не дошло. Вы нам очень нужны и очень желательны, здесь Вы встретите людей глубоко Вас уважающих и высоко оценивающих. Решайтесь же в пользу Баку, а не Минска, а медицинские ваши занятия вы можете самым удовлетворительным и, я уверен, плодотворным образом продолжать у нас; помещение же для Вас будет нанято и издержки по переезду и перевозу обстановки, книг и пр. возмещены. С истинным уважением В. Иванов».

23 августа 1923 года я получил от него второе письмо в ответ на некоторые мои вопросы.

 «Глубокоуважаемый Александр Михайлович! Все условия Ваши совершенно исполнимы, итальянская лектура желательна. Я сам в течение двух семестров вел семинарий по итальянскому языку: после беглого грамматического обзора живой речи, перешли мы к разбору отрывков из «Fioretti», а потом из «Vita nuova», прочли потом несколько стихотворений разных поэтов и наконец изучили сполна 5-ую песнь «Inferno». Участников же этих занятий было десятка два. Кроме университетских лекций по своей кафедре, а, может быть и по кафедре русской литературы, вы будете иметь ряд других, при желании Вашем.

 Что до вопроса об издании Ваших работ, то именно желание мое окончательно выяснить и, если возможно, оформить намерения издательского отдела Наркомпроса и было причиной замедленности этого моего ответа. Издательский отдел- самостоятельно действующее учреждение Наркомпроса, которое сводит свой торговый баланс. Окончательного оформления его обещаний мне не удалось добиться вследствие мертвого сезона и замершей жизни издательской «коллегии», но такое оформление было бы все же весьма условно, вследствие договорного характера отношений между авторами и отделом.

 Зато тов. Закоглы, заведующий отделом, все время неуклонно проявлял самое сочувственное отношение к вашему предложению, тем более, что оно было обращено к нему в присутствии наркома Кулиева, который меня поддержал. Определенный ответ Вам зав. Издательским отделом таков: как только в конце ноября отдел закончит печатание учебников для средних школ на тюркском языке, он охотно примется за печатание ваших книг, если таковые (в чем я его уверил) будут покупаться более или менее широкими кругами интеллигенции. Как видите, отдел рассчитывает на сбыт столько же, сколько любое частное издательство. Печатаются, по правилу, кроме «ученых записок» университета только университетские курсы. Монографий и исследований специальных печатать не полагается, хотя исключения бывают: к таковым принадлежит моя книга «Дионис и преддионисийство», обошедшаяся НКП-су дорого. Но книги, рассчитанные не на специалистов, а на более широкий сбыт (таковы, если не ошибаюсь, Ваши книги о Шницлере и Ибсене), отделу улыбаются.

 Итак, повторяю, полное и определеннейшее уверение в том, что ваши рукописи будут под станком с декабря, было мне дано и не однажды подтверждено. Целесообразнее всего было бы приехать к нам окончательно, но, быть может, сначала до приискания окончательного помещения- самому без семьи и обстановки. Таков совет профессора Селихановича, который хотел увидеться с Вами в Пятигорске. С квартирами постоянная трудность, но трудность, всегда благополучно разрешаемая. Остается опять и опять горячо убеждать Вас решить сомнения Вами в нашу пользу, помятуя, что добрые академические традиции хранятся единственно у нас, пока бог грехи терпит, и что все мы были бы безусловно огорчены Вашим отказом. Юг лучше белорусских болот. Искренне преданный Вам В. Иванов».

Терпеть не могу выбирать. Испытывал такое же душевное состояние, как весной 1909 года, когда одинаково хорошо было и остаться в Киеве, и ехать в Варшаву. Азию я, вообще говоря, недолюбливаю, особенно после того, как пожил заграницей и провел 6 лет в Варшаве, где тоже все было по- заграничному. Еще в 1919 году меня звали и в Тифлис, и в Баку, и в Эривань, но я категорически отказывался. Минск же отдавался в моих представлениях чем-то вроде Варшавы, и невольно тянуло туда. Я решил положиться, как всегда, – на судьбу: утвердят в Минске, поеду туда, нет – в Баку.

 22 июля получил телеграмму об утверждении в Минске, и вопрос был решен. Вечером того же дня студенты и курсистки устроили мне в университете прощальную вечеринку с адресами, речами, цветами и пр., как полагается. Несколько взволнованный «торжественностью минуты» прощания с ростовской молодежью, среди которой провел все же около 8 лет (ухлопал, как я выражался), я не в меру разоткровенничался, о чем потом пожалел: стоило ли?! – Подкупила их неподдельная искренность, а в таких случаях как-то стыдно не ответить тем же. По поводу моей фразы, что «при белых я был красным, а при красных стал белым», один студент, как рассказывала мне потом жена Шмидта Валентина, наша курсистка, сказал по моему адресу: «Хорошо, что он вовремя уезжает». Когда на другой день вечером меня провожали в Пятигорск, я попросил, чтобы каждый написал мне что-нибудь в записную тетрадь, купленную ими мне в дорогу. Вот некоторые, в общем, очень наивные записки: «Желаю вам остаться таким же вечно юным эстетом, поклонником женской красоты, каким были до сих пор. Н. Елизарова». «После речи прощальной вы стали понятный и близкий – видно, родная душа. Сучкова». «Желаю вам сохранить подольше юность и свежесть вашей души, что так особенно привлекло нас к вам. Пусть лепестки ваших мыслей будут всегда так обаятельны, так сказочны, чтобы уносили и других ваших слушателей из мира серой и будничной действительности в мир грез, красоты и высшей Правды. М. Мейер». «Последняя просьба – вспоминайте, пишите. Не забывайте ненавистный вам далекий Ростов. Н. Елизарова».

 Уезжал я с тяжелым чувством. Мне казалось, что эти речи, эти прощальные слова, эти цветы – все это было последней, грустной улыбкой, которую мне посылала невозвратно ушедшая в прошлое молодость. Так радостно было в Пятигорске душе соприкоснуться с другой душой, такой же грустной и одинокой женщины короткий роман с которой остался одним из самых светлых воспоминаний моей жизни. Это была Елена Николаевна Марчукова, которой я написал стихотворение.

ЗАКЛЯТЬЕ.

Я целовал тебя в безумии ночей

И на уста твои я положил заклятье:

О, нет, теперь не будешь ты ничьей,

И для тебя закрылись все объятья.

Не спорь с судьбой душою обреченной, –

Тернистый путь любви тебе не обойти:

Перед тобой, как в первый день смущенной,

Повсюду буду я на жизненном пути.

Отравлена душа твоя смертельным ядом

Любви моей и грешной, и святой,

И буду для тебя и небом я и адом,

И без меня – ты будешь лишь со мной.

В сияньи дня, и в сумраке ночей,

Как пламень, будут жечь тебя мои объятья…

Да, на уста твои я положил заклятье,

Теперь, о нет, не будешь ты ни чьей! *

***

_____________________________________________________________* В дневниках А. М. Евлахова содержатся все тексты его стихотворений, посвященных женщинам, с которыми он был знаком. Есть в них также шуточные поэмы и даже оперы, написанные им по случаю тех или иных событий. Однако их общий объем настолько велик, что в дальнейшем при публикации дневников их текстом придется пренебречь.

Не успел в Пятигорске кончиться один роман, как в Москве, по дороге в Минск, начался иной, столь же мимолетный и яркий. От другой женщины, столь же юной и прекрасной, Ирины Конст. Колесовой (по мужу Шевлягиной), с которой познакомился у брата Бориса, услышал стихотворение, которое как-то скристаллизировало мои переживания и дало жизнь этому моему стихотворению, написанному для первой.

.                                                        ***

8 сентября, уже в Минске, получил телеграмму из Баку: «Вы утверждены Наркомпросом. Сообщите, выедете ли в Баку. – Декан Ишков», а затем и письмо от Вячеслава Иванова, о котором упоминал выше.

.

***

С И.И.Замотиным у меня так дружеских отношений и не установилось: сказывалось различие характеров, жизненных установок, научных взглядов и пр. Но отношения были хорошие. Зато большого друга приобрел я в лице Евгения Ивановича Боричевского, доцента русской литературы, высоко и разносторонне образованного человека, близкого мне во всех отношениях и, прежде всего, по духу.


Евгений Иванович Боричевский 12 декабря 1883, Минск — 12 сентября 1934) — советский и белорусский литературовед и переводчик, а также профессор (1928)
Работал в Московском университете, преподавал русскую литературу в средних учебных заведениях Москвы, занимался научно-литературной деятельностью, печатал статьи и исследования в московских журналах и газетах. С осени 1918 предназначен ученым секретарем Музейного отдела Наркомпроса. В начале 1922 приглашен на работу в БГУ. Работал в Институте литературы и искусства АН БССР (1927-1933). Профессор. Репрессирован, в справочниках Л. В. Морякова упоминается как один из «нацдемов»,
 

Он-то и познакомил меня с произведениями Лозинского, к которым был, кажется, очень неравнодушен. Общий язык я и моя семья нашли и с семьей Боричевского, мальчик которого, увлекавшийся астрономией, был вообще очень развит и скоро сблизился с моими детьми. Впоследствии, когда я был уже в Баку, мы получили очень опечалившее нас известие о неожиданной и мало понятной до сих пор смерти Евгения, после непродолжительной болезни, – возможно тифа.

По приезде в Минск на банкете в день 2-х летней годовщины основания БГУ 30 октября 1923 г. я прочел, вызвавшие взрыв восторга присутствующих. «Отрывки из оперы БГУ»

В биологическом смысле я – материалист, но, коль скоро дело идет уже о духовных «надстройках», конечно, – чистейший идеалист, ибо, признавая материалистический генезис всего существующего, нельзя быть настолько глупым, чтобы не видеть, что вся суть культуры и заключается в эволюции от этого материалистического генезиса к идеалистическому верху. Вот эта-то истина и не понравилась в моей речи 9 декабря 1923 г. в университете в память 100-летия смерти Эрнеста Ренана некоторым тупоголовым людям, ибо суть ренановской философии, выраженной так ярко в его драмах «Caliban», «Lean de jouvence» и «Le pretre de Nemi»: конечная цель природы (как и у Гегеля) – ее самосознание, проникновение материи духом, одухотворение материи, превращение грубого, вульгарного, дикого и глупого Калибана в мудрого и светлого Просперо, правда, медленное, но от того не менее несомненное (эти мысли были выражены мной позже, в Баку, в статье «Эрнест Ренан»).

***

В Минске я очень увлекался «условными рефлексами», в результате чего стал рассматривать под этим углом зрения проблему художественного творчества, перекинув мост от Фрейда к Павлову. Поэт, например, пишущий любовные стихи, стал рассматриваться мной, как организм с избыточной сексуальной энергией, ненужной, а, может быть, и вредной в современных условиях в ее кинетике, как для общества, так и для самого организма. То же самое относится и к преступным инстинктам, например, инстинкту убийства и пр., садизму, мазохизму и т.д., избыток которых у Шекспира, Байрона, Золя или Достоевского, подвергался той же сублимации.

***

В рассказе Лескова «Бесстыдник» в одном обществе идет разговор о Крымской кампании, причем один из гостей, бывший ее участником, что называется, на все корки разделывает «провиантщиков» – воров (интендантов), особенно раздраженный тем обстоятельством, что за карточным столом видит именно такого субъекта, который, слушая его инвективы, ни разу бровью не повел. Наслушавшись и насладившись негодованием добровольного прокурора, «провиантщик»  Анемподист Петрович, подошел к нему и сказал: «Все – люди русские и все на долю свою имеем от своей богатой натуры на все своеобразную способность. Мы, русские, – как кошки: куда нас ни брось, везде мордой в грязь не ударим, а прямо на лапки станем; где что уместно, так себя там покажем: умирать – так умирать, а красть – так красть! Вас поставили к тому, чтобы сражаться, – и вы это исполнили в лучшем виде: вы сражались и умирали героями, и на всю Европу отличились; а мы были при таком деле, где можно было красть, и мы отличились и так крали, что тоже далеко известны. А если бы вышло, например, такое повеление, чтобы всех нас переставить, одного на место другого, – нас, например, в траншеи, а вас к поставкам, то мы бы, вероятно, сражались и умирали, а вы бы… крали» (полн. собр. соч. 1897, VI, 336-337). – Великолепная, по-моему, иллюстрация к закону сохранения энергии, проявляющемуся, между прочим, в «сублимации» самых пагубных эмоций.

***

29 декабря 1923 г. я выехал через Москву в Петроград на съезд психоневрологов делать доклад на тему: «Психология творчества, как биологическая проблема», напечатанный потом в Баку в «Журнале теоретической и практической медицины». 2 января 1924 г. я был уже на месте, поселившись в Доме ученых (б. дворец вел. кн. Владимира Александровича), выходящий на Миллионную, а фасадом на Дворцовую набережную. Поместили меня в одной комнате с моим коллегой по Белорусскому университету профессором философии Владимиром Ник. Ивановским, московским профессором психологии Конст. Никол. Корниловым, его ассистентом Александром Ром. Лурия и преподавателем китайского языка в Московской Академии восточных языков Миллером. Компания оказалась довольно «теплая». Мы быстро сблизились, дружелюбно подтрунивали друг над другом и, возвращаясь в 12 ч. ночи с заседаний съезда, происходивших в университете, засиживались за болтовней до 2-3-х час. Шуток, хохота, острот было столько, что порой в комнате положительно стоял «стон». Не удивительно ли: два завзятых марксиста (Корнилов и Лурия), коммунист (Миллер), старый чудак, любящий сальности и пишущий невозможные «стихи», лишенные и намека на поэзию (Ивановский), и я?! А между тем было так светло и радостно на душе, как будто мы весь век были друзьями. Что значит, когда люди, оставив свои будничные интересы и заботы дня, отдадутся впечатлениям жизни душевно, непосредственно, без задних мыслей, страхов, подозрений и предубеждений! Ведь как мы спорили, бывало, с Корниловым! Мне говорили коллеги из других комнат: «Будьте с ним осторожны: он выставил из Психологического института своего учителя Челпанова. Нехорошо отзывался о нем и Александр Петрович Нечаев, которого я встретил там же и которого знал давно, еще с 1904 г., когда мы служили вместе в Спб. гимназии Карла Мая, как порядочного человека, которому не верить было нельзя. Что ж?! Сказать по совести, все-таки не верилось, и лично мне Корнилов показался симпатичен. Возможно, что, встреться мы при других обстоятельствах, – оказались бы врагами. Видно, люди в различные моменты своей жизни и при различных обстоятельствах показывают себя с разных сторон: кому с дурной, кому с хорошей. А когда я вернулся в Минск, получил открытку, которая еще более усугубила это впечатление: «Милый А.М.! Нам очень жаль, что мы не могли проститься с вами до отъезда из Питера, так как торопились на поезд. С удовольствием будем вспоминать о днях, проведенных вместе, и будем рады видеть вас здесь, в Москве. С приветом К.Корнилов, Ал. Лурия. Москва. Психол. институт 14-1-1924». Вспоминая чьи-то слова о другом лице, Корнилов метко выразился о Бехтереве: «На небо поглядывает, а по земле пошаривает». И цитировал о нем же замечательный афоризм Ив. Петр. Павлова: «Он медленно усваивает, но быстро присваивает». Павлов его терпеть не мог, и, когда узнал, что он будет выступать на съезде, отказался наотрез от собственного выступления, на которое согласился и которого все с нетерпением ожидали. Бехтерев не только выступал, но съезд во многом явно носил на себе следы «бехтеревщины», и этот «дух» съезда был очень неприятен. Впрочем, одно замечание Бехтерева с места было замечательно и всех привело в веселое настроение. Когда московский фрейдист проф. Залкинд, применяя психоанализ к тому, что произошло за советское время, сказал, что, тогда как при старом режиме психиатрические больницы были полны, теперь, при советской власти, эти больницы опустели, раздался голос Бехтерева со свойственным ему северным произношением: «Ну, да, бо они убегли»! – хохот был невероятный. На съезде слово «бегство» звучало часто, говорили даже о «бегстве в невроз», как основе учения Фрейда, причем один из оппонентов сострил, что с тем же правом можно говорить и о «бегстве в брюшной тиф». Профессор Владимир Петрович Осипов насмешил всех своим случаем, как его пациент-биржевик «бежал в невроз», пока не установился «новый общественный строй», для него терапевтический, т.е. «НЭП»! Память, по Осипову, во многом зависит от генитальных желез, вследствие чего мужская и женская память отличны. Задержка и ускорение рефлексов – тоже от влияния гормонов, образуя сознательное поле деятельности. Наличность рудимента желез маскулинных или фемминильных порождает гомосексуализм или лесбийскую любовь.

Самыми интересными для меня лично были доклады проф. Льва Григ. Оршанского – «Современная преступность и современный преступник» (отчет о работе Диагностического института судебной психиатрии за 5 лет) и «Антисоциальные психопаты». Через его институт с начала революции пересылали всех преступников: сперва шли аристократы, потом богатые, под конец пошли исключительно уголовные, причем, по его наблюдениям, высокая психика не выносит заключения, вызывающего депрессию, неряшливость и пр., – разрушение психики при этом прямо пропорционально интеллигентности. Изменение социальных условий вызвало «сдвиг» преступлений. Главные черты, отличающие современное преступление: 1) деклассация, 2) дезорганизация, 3) омоложение, 4) участие женщин: поэтому исправить их невозможно.

Мой доклад на съезде прошел с большим успехом. Я был в ударе, и все мои оппоненты, даже недоброжелательно отзывавшиеся, называли доклад «блестящим». Курьезнее всего то, что меня корили… моими собственными прежними работами, находя, что между собой прежним и нынешним я прорыл пропасть. Упрекали в чрезмерном… «физиологизме».

***

Два раза я был у моего бывшего учителя по романской филологии и в частности по испанскому языку проф. Дмитрия Конст. Петрова. Жил он по-прежнему – старым холостяком. Оба раза уходил с грустным чувством: вот недавно были мы молодыми, а теперь он – старик, а я близок к тому же. Странно, узнав, что мой старый друг Сергей Александр. Гадзяцкий, у которого жил я студентом на первом курсе в 1908 г., – уже не живет там, где я был у него в последний раз в 1917 г. в августе, я почему-то не стал его искать: некоторые движения души человеческой необъяснимы, – я почему-то решил, что его уже нет на свете, и побоялся продолжать свои поиски. Один вечер провел у своей бывшей слушательницы по Ростову В.Ошеровской, всегда относившейся ко мне с особой симпатией. Не знаю, что я ей сделал, но она вечно твердила, что так многим мне обязана: мне даже стыдно было слушать!.. Под впечатлением всего, что увидел в некогда родном мне городе, загнанности и бедности моих бывших профессоров, старости их и моих товарищей по университету, я был грустен в тот вечер, и на другой день получил от нее записку: «Вчерашний вечер оставил во мне бесконечное чувство грусти и боли: никогда еще не испытывала с такой силой всю непреложность, непреодолимость человеческого одиночества» (11/I 1924).

***

По возвращении в Минск выступил в Научном обществе при университете с отчетным докладом о «современной преступности и современном преступнике» по данным проф. Оршанского. Оппоненты из коммунистов так на меня окрысились, что я тут же, про себя, решил остаться в Минске только до конца учебного года и все же переехать в Баку. Особенно придрались к моему сравнению революции с хирургической операцией: «Революция – сказал я – исключительное явление; если бы было можно, лучше б было обойтись без нее, но самый факт ее является доказательством того, что без нее обойтись, очевидно, было невозможно. Когда вы больны, вы зовете сперва терапевта, но, если терапевт ничем помочь вам не может, вы зовете хирурга, который и делает операцию.»

***

За майские праздники прочел несколько книг: 1) «Воспоминания» императора Вильгельма: Никогда не думал, что он так бесталанен; это рапорт какого-то фельдфебеля, – даже генерал Курлов умнее его: его воспоминания обнаруживают тонкого, наблюдательного, вдумчивого человека, понимающего жизнь. 2) Роман Уэллса «Люди – боги»: больше всего мне в нем понравилось то, что люди будут говорить без слов, молча, настолько утончаются их души. Сколько глупостей и пошлостей окажутся невысказанными! Правда, на неведомой счастливой планете глупости и пошлости не только не говорятся, но и не думаются. 3) «Восстание ангелов» Анатоля Франса – занятная, но довольно пустая вещь. 4) «А.Н.Веселовский» Б.М.Энгельгардта – книжка, о которой еще в Петербурге говорил мне Д.К.Петров, что автор ее в общем приходит к моим выводам о покойном нашем учителе.

***

Прочел о себе в «Очерках истории русской философии» Э.Л.Радлова: «В этих трех томах («Введения в философию художественного творчества») весьма резкой и часто субъективной критики, содержится много ценного, причем обращено внимание и на русскую эстетическую литературу (Спб. 1921, стр. 78). – По совести, – «ценного» там немного, а вот критика действительно «весьма резкая и часто субъективная».

Алекса́ндр Па́влович Скафты́мов (28 сентября [10 октября1890 — 26 января 1968После 4 класса семинарии поступил и в 1913 году окончил историко-филологический факультет Варшавского университета, где был учеником А.М.Евлахова. Российский и советский литературоведфольклористэтнографдоктор филологических наук (1938), профессор (1923). Заслуженный деятель науки РСФСР (1947) 

Еще 1 апреля получил от Александра Павловича Скафтымова из Саратова оттиск его статьи: «К вопросу о соотношении теоретического и практического знания в истории литературы», где он, называя меня «одним из первых в нашей кафедральной науке», писал: «Посылаю вам мою первую недавно напечатанную статейку. Хотел бы я, чтоб этот первый «академический» вступительный этюд мой служил бы на добрые воспоминания о нашем знакомстве в годы моего ученичества. В вашей личности я всегда ощущал живое веяние подлинного творческого духа. С вами неразрывно связаны рост моего сознания и беспокойных размышлений. При напечатании моя статейка подверглась большой переделке». Текст действительно перечеркнут вдоль и поперек. Крамольным оказалось не только слово «телеологический» (ужасно опасное!), но также «знание» в применении к наукам о духе: его всюду заменили «рассмотрением», даже в заглавии. Во многих местах, благодаря цензурным искажениям, смысл совершенно изменился, а ведь читающие будут думать, что это – мысли и выражения автора!..

***

7 июня 1924 г. проф. Сергей Михеевич Мелких, в терапевтической клинике которого я работал в качестве студента-медика 4 курса, большой друг нашей семьи, уложил меня в постель. Давно уже я чувствовал себя плохо. Оказался экссудативный плеврит. Лежа в постели, я все время писал, – между прочим воспоминания о детских годах в Тифлисе и Пятигорске, много читал. Познакомившись с пьесой Горького «Чудаки» в сборнике «Знания» за 1910 г., и нашел много общего у себя с Мастаковым.

***

Разговаривая с Евгением Ив. Боричевским, единственным здесь в Минске человеком в полном смысле этого слова (а это так много!), лишний раз убедился в правильности моего определения красоты: «красота – это то, что перестало быть вещественностью – реально или психологически». Я прочел ему свои воспоминания о детских годах в Пятигорске и поинтересовался, каково его отношение к Минску, где он родился и провел детство. Оказалось, вполне равнодушное. Еще бы! Он здесь постоянно живет, и для него поэтому Минск ни на мгновение не перестает быть вещественностью реально.

***

«Что такое агностик? – Это человек, который вполне признает ограниченность человеческого понимания, который берет мир таким, каков он есть, так же, как и самого себя, и отказывается идти дальше этого. Возможно, что есть другие миры и экстаз других измерений. Возможно, например, что есть 4-ое измерение, и, если хотите, 5-ое измерение и 6-ое и сколько угодно еще измерений. Они меня не касаются. Я живу в этом мире и в 3-х измерениях.

***

12 августа я выехал в Железноводск (через Москву), куда приехал 21 августа, прожив там у сестры Жеки до 28 сентября. За сентябрь написал либретто к опере «Княжна Мери», переложив лермонтовский текст в стихи. Муж сестры Владимир Петрович Карпов писал музыку. В Железноводске получил письмо от минских студентов: «30 августа 1924. Дорогой А.М.! МЫ очень огорчены, что нам не удалось вас видеть перед отъездом на Кавказ. За время вашей болезни мы получали краткие сведения о вашем здоровье и нам все время хотелось поскорее увидать вас уже выздоровевшим. Быть может, напоминание о наших прошлогодних занятиях, особенно семинарских, когда вам приходилось тратить время на слушание наших скучнейших рефератов, не особенно приятно для вас; но мы с нетерпением ждем возобновления их, так как ваши лекции, А.М., составляли самое радостное и отрадное на фоне нашей университетской жизни. Мы теперь уже мечтаем о том времени, когда вы будете нам читать о Кнуте Гамсуне и Метерлинке. Кроме того, у вас есть еще долг… Помните? Всего хорошего, А.М.! Поправляйтесь! С нетерпением ждем вас. Любящие вас слушатели 3-го курса» (на конверте адрес: Минск, 2-ая Сергиевская 13, кв. 1 – Д. Гродзинскому). В Железноводске мне не пришлось устроиться бесплатно с ваннами, а денег у меня не было.  Между тем здоровье мое восстановлялось с трудом, я еле стоял на ногах, и сестра Жека предложила мне пользоваться билетом ее мужа, дирижера Карпова, что я и делал, всегда волнуясь, когда приходилось предъявлять этот билет для выдачи талона – кассирше, по-видимому, прекрасно понимавшей, в чем дело.

***

III. Баку (1924-1931)

Был на далеком северо-западе; очутился на столь же далеком и, пожалуй, еще более чуждом юго-востоке. Стремительность переброски с одной окраины на другую не сразу дала возможность осмотреться и решить, что в этой перемене было радостного, что печального. Одно было несомненно, что и это все было только «пока», временный этап, нечто промежуточное.

Находясь в Минске я близко сошелся с семьей профессора гражданского права Михаила Осиповича Гредингера, да и  жили мы в одном доме с нами.

Михаил Осипович Гредингер (16.12.1867, Германия – 23.01.1936), правовед. Академик Национальной академии наук Беларуси (1928), доктор юридических наук (1922), профессор (1922).

Теперь его дочь Анна Михайл. Гредингер (по мужу Пенерджи), писала мне насмешливо: «Ну, что ж, в свободное от занятий время мечтайте о возвращении в Минск. Мечтайте о теплых беседах, о сродстве душ, о шелесте листьев в губернаторском саду, о вечерних огнях, мерцающих над туманной рекой… обо всем, мимо чего вы прошли навсегда и безвозвратно». Это была очень красивая молодая женщина, которую портила ее полнота, – почему я и остался к ней равнодушен. Я ценил ее ум, ее всестороннюю образованность, ее остроумие и даже злой язычок, я советовался с ней по разным практическим делам, видел в ней настоящего, преданного мне друга. Но ей было всего этого мало, и она очень ревновала меня к Крыжановской, на которую в этом письме и намекала, вспоминая мое стихотворение, посвященное последней, – «Осень».

Когда я как-то спросил ее в одном из писем, как отнеслись бы к моему возвращению, она ответила мне: «Как ни странно, но, по-моему, ваши коллеги по факультету меньше всех желали бы вашего возвращения и едва ли стали бы содействовать этому. Я, по крайней мере, ни разу не слышала высказанного с их стороны сожаления по поводу вашего ухода из университета. Напротив, они все как-то рады, что вы уехали. Мне кажется, что среди этих ничтожных людей вы слишком выделялись ярким пятном, и это их раздражало.»

***

Уже с первых лекций обстановка в Азербайджанском университете мне очень понравилась. Я не мог не обратить внимание на особую вежливость, деликатность студентов- тюрок в обращении со старшими. Когда случалось писать что- либо на доске и доска кончалась, кто- нибудь из них мгновенно подбегал и стирал тряпкой с доски написанное, не позволяя мне это сделать самому. К такой вежливости я не привык со стороны русских и белоруссов ни в Ростове, ни в Минске.

Вячеслава Иванова я, к сожалению, там уже не застал. Говорили, что он уехал в командировку в Италию, где сперва был преподавателем русского языка в Павийском университете, а потом, приняв католичество, сделался, будто бы, кардиналом в Риме.*

Вячеслав Иванов в Италии

*Единственное, что в данной версии является правдоподобным- это принятие Вячеславом Ивановым католичества. Оно произошло в соборе Святого Петра.

Что касается командировки, то подробности таковы.В 1924 году Иванова вызвали в Москву, где он вместе с А. В. Луначарским произнес в Большом театре юбилейную речь о Пушкине. В это время, после смерти Ленина, давление ОГПУ на общество несколько ослабело. Это обстоятельство позволило А. В. Луначарскому добиться разрешения на выезд Иванова с детьми в Италию. Был придуман и повод для этого: 28 августа 1924 года Вячеслав Иванович выехал в Рим для якобы научных изысканий. Он ими какое-то время действительно занимался, писал отчеты, его командировка продлевалась, но с ноября 1929 года поэт перешел на положение эмигранта.

   Первое впечатление от города Баку было довольно безотрадное. Город бесспорно красивый, стильный. Не даром его строили петербургские архитекторы. Если бы не гортанная речь вокруг, казалось бы, что – в Питере: дома совершено петербургского типа с глубокими подъездами в прямую линию улиц. Но душа тосковала по природе, которой там нет. Если нет деревьев, для меня нет ничего.

***

 .Профессор Александр Михайлович Левин (терапевт) – очень остроумный человек и интересный собеседник: всегда услышишь от него что-нибудь любопытное. Так, он сообщил мне «Акимовскую (наш лектор персидского языка) непрерывную дробь» тюркского понимания службы, а именно: тюрок поступает на службу чтобы 1) ничего не делать, 2) получать жалованье, 3) брать взятки, 4) устраивать своих племянников, чтобы они могли 1) ничего не делать, 2) получать жалование, 3) брать взятки, 4) устраивать своих племянников, чтобы они могли 1) ничего не делать, 2) получать жалование, 3) брать взятки, 4) устраивать своих племянников, чтобы они могли и т.д.

Левин утверждает, что понять психологию тюрок нам, русским, невозможно, как англичанам – психологию индусов (как и обратно, конечно). Один магараджа – рассказывал он – был приглашен ко двору генерал-губернатора, который в честь его устроил пышный обед, спектакль, прием и наконец бал. Когда этот сын девственной Индии увидел, что сам генерал-губернатор пустился в пляс, он не выдержал тяжести собственного величия при этом зрелище и, расталкивая всех танцующих, пробился наконец к генерал-губернатору, схватил его за руку и, тряся от волнения, воскликнул: «Нет, это уж слишком, такой чести я не заслужил: ты устроил для меня обед, ты устроил для меня прием, ты устроил для меня спектакль, ты наконец устроил для меня бал – это я все понимаю. Но, чтобы ты для меня танцевал, – этого я вынести не могу»!

***

6 мая 1925 г. окончил медфак, сдав последний из 14 государственных экзаменов – тюркский язык. Почти 22 года до этого, 29 мая 1903 г. кончил я ист.-фил.фак. Одна глупость стоит другой. Была, впрочем, и еще одна, о которой успел даже позабыть: в 1902 г. окончил СПб. Археологический институт.  В первых числах апреля выступал со вступительной лекцией первый профессор-тюрок Сулейман Аликперович Кязимов, приехавший из Саратова, где он был ассистентом: по частной патологии и терапии. Была не лекция, а убожество: любой ординатор сказал бы гораздо лучше. Но Наркомпрос Кулиев пришел от нее в восторг.

***

Смысла жизни я никогда не видел никакого, религии у меня не было никакой с того момента, как стал относиться сознательно к окружающему миру. Я- терпим ко всякой вере, ко всякой религии, лишь бы она не мешала другим, неверящим, свободно дышать и думать по-своему, но своей веры у меня нет никакой, – хоть шаром покати. Я всегда был склонен к бесстрастному, холодному рационализму, и некоторые замечали это во мне инстинктивно (напр. А.П. Скафтымов). Это и понятно: ум у меня по наследству от отца – сухой, логический, математический, не признающий ничего недоказанного и недоказуемого. Более всего родствен он уму французских рационалистов XVIII века, которые еще в юности захватывали меня всего: никого не читал я с таким наслаждением, как Вольтера, Дидро, Гельвециуса, Гольбаха. Этим же свойством моего ума объясняется и то, что присущий мне скептицизм всегда направляется преимущественно в сторону сомнения во всем, что не рационально, что не доказуемо доводами разума, и почти не задевает вопросов о пределах и силах самого разума, его собственной доказуемости, т.е. гносеологии. Таковы особенности моего ума, которыми обуславливаются и мое рационалистическое по существу миросозерцание, и характер моих научных работ. Но при таком уме я наделен, также по наследству, громадным эстетическим чувством. Отсюда и все недоразумения с моим «призванием», если оно у меня было когда-либо. По уму я – математик, и мне чужды все общественные науки, но чувство требовало к себе пищи, и от математики я переключился в начале к литературе, а потом опять от литературы к точным наукам через психологию к физиологии и медицине. Но почему, поняв свою первую ошибку молодости, я в 1920 году не вернулся снова к математике, прямо к ней, чего, несомненно, требовал мой ум? Мое недовольство самим собой, когда медицинский факультет был окончен, свидетельствовало о том, что это недовольство ума не получило за эти 5 лет полного удовлетворения по вине чувства.

***

11-го или 12-го мая, приехавший в Баку Владим.Мих.Бехтерев, читал в оперном театре публичную лекцию о «половом вопросе», которую просто противно было слушать. Вот уж поистине, – «распивочно и на вынос», как метко определил его Корнилов! Лгал и изворачивался без зазрения совести: в древнем мире здраво, открыто смотрели на вопросы пола (фаллосы и пр.), но вот все испортило христианство, заставив стыдиться того, что естественно, провозгласив идеалом девственность; зато дело поправила революция, направив сексуальную энергию в другое русло, сублимируя ее… Логика поразительная: если всякое сублимирование сексуальности вредно, то чего же превозносить за это революцию? Если же оно полезно, то чего же хулить за это христианство, которое сексуальность сублимировало более, чем все революции, вместе взятые? Ни одного живого, нового слова – пошлость мысли, вода слов. Даже «Бакинский рабочий» усомнился в достоинствах этой лекции.

***

30 мая получил ужасное известие о смерти 2 мая моего учителя Дм.Конст.Петрова (письмо Веры Конст., его сестры, см. в моей «Переписке»). Как странно (впрочем, все, как посмотришь внимательнее, странно на свете): в ноябре я получил от него письмо, где он сообщал, что получил известие из Парижа о смерти своего учителя Морель Фасьо, что все его учителя – А.Н.Веселовский, Менендес и Пелайо поумирали, а теперь, видно, его черед. А я сам, точно нарочно, сообщая ему о своем окончании медфака, вспоминал наше общее прошлое – о том, как ровно 22 года тому назад («ужасно»! – добавил) кончил романо-германское отделение ист.-фил.фак-та, а потом мы с Веселовским, Брауном и др. «кутили» в загородном ресторане «Аквариум».

Когда я читал письмо В.К.Петровой, мне с описанием болезни Д.К-ча («говорил, как святой, знал наперед, что будет», «дураки и безумцы были мы, которые глупыми, пошлыми земными словами пытались «отвлечь его от высоких настроений»). «Разрушение личности» мне почему-то сразу пришло в голову. Мне вспомнилось, как он мне рассказывал однажды, что в бытность его в Испании, один офицер продал ему на час свою жену. Это был, конечно, сутенер, а наивный Д.К. принял его за супруга!

Когда драматург А.В.Луначарский пишет в альбом очередное эссе и подписывается: «к сожалению, народный комиссар», то – простите меня – разве это не сочетание сеттера с канарейкой? Выдержанный, последовательный революционер-практик и художник в одном лице – сочетание совершенно непостижимое. Это будет либо художник среди политиков, либо политик среди художников, либо ни то, ни другое, что всего хуже. Социальное и житейское призвания не уживаются с призванием эстетическим. Припомните: Пушкин был плохим светским человеком, Лермонтов – плохим офицером, Гоголь – плохим профессором, Тургенев и Толстой – плохими помещиками. Сологуб и Ремизов – плохими педагогами, Андреев – плохим живописцем и «мореплавателем», Чехов – не практикующим врачом, Замятин – не практикующим инженером. Горький же страдает перемежающейся лихорадкой. В те дни и часы, когда он хочет быть политиком, он очень слабый художник, впрочем, как не менее слабый политик. О Вересаеве же злые языки говорят, что он плохой врач и плохой писатель. Все это не случайно, друзья мои. Политик страдает дальтонизмом зрения, и многих цветов не воспринимает; художник же астигматизмом зрения и воспринимает явления в своеобразной, противоречивой, артистической связи. От этого никуда не уйти.

ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *