дневник а.м. евлахова: жизнь и творчество

16.07.2021
403

Продолжение. Предыдущие публикации Дневника 31.03, 16.04, 21.05, и 18.06.2021г

Когда близилась к завершению публикация воспоминаний отца о пережитом, я немного колебался, как поступить с остальной частью его литературно- мемуарного наследия. Ведь кроме вошедшего в сборник литературных и научных трудов «Искусство лжет не притворяясь»изданного в 2011 году благодаря поддержке Фонда Президентский центр Б.Н.Ельцина, многое из написанного им так и остается за пределами публичного пространства.

      Да и в сборник вошла лишь малая часть вышедших из-под пера А.М.Евлахова рассказов и стихотворных произведений, не говоря уже о монографии «Леонардо да Винчи- художник и мыслитель», «Записках судебного психиатра» и многом другом. Когда мы обсуждали это с замечательным литературоведом, историком и культурологом Борисом Федоровичем Егоровым, немного не дожившим из- за коронавируса до своего девяностопятилетия (светлая ему память!) и, благодаря которому я получил из ИРЛИ РАН (Пушкинский дом) 1800 страниц архивов отца, он высказался однозначно: прежде всего публикуйте его дневники. За их публикацию был и профессор Борис Ланин- едва ли не главный знаток творчества А.М.Евлахова и редактор-составитель упомянутого сборника его трудов. Есть и еще один мотив: размещенными в «Новых Знаниях» воспоминаниями не заканчивается, а обрывается и событийный ряд в жизни отца. Однако и в «Дневниках и заметках» он продолжается не сразу.

                                

      Судя по всему, после смерти их с Эрмионией Николаевной шестого ребенка, маленького Юрочки, отец вообще ни о чем писать не хочет. Хотя 1922 год ознаменован важным для него Решением Государственного Ученого Совета НКПроса РСФСР от 8 марта 1922г. об утверждении А.М.Евлахова в ученом звании профессора по кафедре «Западно-европейская литература». 

         Возобновляются записи с его очередной жизненной развилки, последовавшей за двумя письмами к нему поэта «серебряного века», а затем и профессора Азербайджанского университета Вячеслава Иванова. В этих письмах тот искренне зовет отца в Баку, обещая интересную преподавательскую работу, хорошие возможности публикации и бытовое обустройство. Советует «юг предпочесть белорусским болотам». Отец, тем не менее, отправляется в Минск. Оттуда начинается его путь к профессору психиатрии, доктору медицинских наук и, наконец, профессору судебной психиатрии Всесоюзного юридического заочного института (ВЮЗИ), а также практикующему в этой области эксперту.

     Через год отец все же отказывается от Минска в пользу Баку, как это ему ранее советовал Вячеслав Иванов в своих письмах- приглашениях. Однако самого автора письма там уже не застает- Иванов уехал в Италию и, как потом выяснится, навсегда. Подобная история происходит у отца впоследствии и с А.В. Луначарским, встреча с которым, в том числе по инициативе наркома, планировалась неоднократно, но по стечению обстоятельств так и не состоялась.

     В Баку, а затем и в Ташкенте А.М. Евлахов становится главным врачом психиатрической больницы, одновременно, теперь уже в этой области, осуществляя преподавательскую деятельность. Венцом соединения знаний литературоведа и психиатра становится изданная в 1930 году его книга «Конституциональные особенности психики Л.Н. Толстого» с предисловием А.В. Луначарского, в котором тот называет автора «выдающимся психиатром».

      В какой- то мере это предисловие служит отцу «охранной грамотой». Журнал «Марксистско-ленинское искусствознание» №1 за 1932 год писал: «Именно его предисловие помогает Евлахову протаскивать свои откровенно буржуазные идеи».

В том, что диапазон его идей был необычайно широк и представлял вполне реальную опасность для их автора мне довелось недавно убедиться еще раз. Совершенно случайно на одном из сайтов некоммерческих организаций Узбекистана я натолкнулся на упоминание отца в публикации Муяссар Максудовой «КАКИЕ ИЗМЕНЕНИЯ В «ПАЛАТЕ №6»? Вот что в ней говорилось.

«Если десять лет тому назад сказали, что посторонний может спокойно побеседовать с душевнобольными в лечебнице, то многие приняли бы это за шутку. Но времена меняются. Центр «Наш дом» — неправительственная некоммерческая организация (ННО) — смог не только войти, но и провести исследования на тему «Улучшение соблюдения прав женщин на информацию и личную жизнь» в городской клинической психиатрической больнице Ташкента (той самой, в которой в 30-е годы работал главным врачом отец). Результаты анализа были представлены участникам «круглого стола» — представителям госструктур, фондов, ННО.

 Руководитель центра «Наш дом» Наталья Севумян предложила результаты опроса 82 больных, 34 медперсонала больницы и 25 родственников. Участникам были предоставлены для ознакомления предложения и рекомендации, выработанные центром.

Прозвучал вопрос о необходимости проведения таких исследований среди чиновников, принимающих ответственные решения. На него последовал ответ. Еще в 1936 году ученый Евлахов написал статью о наличии у высокого руководства тогдашнего Союза психологических отклонений. Больше таких попыток из-за страха последствий не наблюдалось.» 

Постепенно отец привыкает совмещать оба вида деятельности. Окончательно перебравшись в Ленинград, в качестве врача трудится в больницах и поликлиниках и одновременно преподает итальянский язык в консерватории и Мариинском театре. И еще постоянно пишет: научные статьи, учебники, стихи, заметки. Продолжает скрупулезно вести дневник.

        В записях практически отсутствует какое- либо отражение текущих событий, типа смерти В.И. Ленина. И даже подробностей войны и Ленинградской блокады. Вслед за мобилизацией младшего сына Ириния на фронт, он в августе 1941 г. делает дневниковые заметки о французском ученом Паскале.

          10 мая 1942 года отец пишет давнему знакомому- сосланному в Томск ученому- психиатру Александру Августовичу Перельману о своей жизни: «…Работал я много. У меня теперь 40 работ по психиатрии, из которых 7 больших монографий. Заведовал в Ленинграде сектором на 200 коек в больнице им. Фореля (открытая в 1828 г. первая в Российской Империи больница, специализирующаяся на лечении психических заболеваний), был директором социально- психиатрической клиники, консультантом в детско- подростковой поликлинике. За один этот тяжелый год побывал под обстрелами и взрывами фугасных бомб, дважды чудом спасся от смерти, а бомба, попавшая в мою крышу, застала меня за перепиской на машинке учебника психиатрии. Дошел до резкой степени дистрофии: из 69 кг потерял 30. Другой такой зимы, конечно, пережить нельзя, я и так целых три месяца пролежал в больнице…».   В более поздние блокадные дни 1943-1944гг. Александр Михайлович, вместо событийных записей, занимается тем, что преобразует станицы своего дневника прошлых лет в многостраничный сборник новелл «Литературные акварели».( тоже возможна ссылка на книгу)

      В дневниковых записях, конечно, много личного, включая отношения с каждым из его пятерых детей и с женщинами. Дети осудили его уход от обожаемой матери по- разному: сыновья- непреклонно, дочери- более снисходительно. Тем не менее, за успехами каждого из них, начиная с детских рисунков, отец наблюдет очень пристально. Я решил не подвергать написанное цензуре. Ни в его оценках сложившихся взаимоотношений с первой женой- Эрмионией Николаевной Войцехович, ни в описании его многочисленных любовных романов, действующие лица которых включены Александром Михайловичем в донжуанский список. Он насчитывает 67 женщин, включая, четырех его официальных жен, замыкающих данный реестр.

          Его самая большая, и трагическая любовь, самые счастливые годы жизни (1933-1939 гг.) связаны со второй женой отца Еленой Николаевной Цытович. «Моя страсть (вернее- моя любовь) всегда была серьезной,- пишет отец, объясняясь старшей дочери Эре,- никогда не была пустой забавой, развлечением, почему и покоряла. Только одна женщина (ее уже нет на свете) поняла меня целиком, до конца; быть может, потому, что я нашел в ней то, чего так долго искал, а она- во мне. Вот почему она так безраздельно отдалась моей страсти в возрасте 24 лет, когда мне было уже 52,- и физически, и духовно.» Как оказалось, мне по наследству от отца досталась очень памятная вещица их с Еленой недолгой, но счастливой жизни. Это маленькая старинная иконка, наличие которой у неверующего отца- сына неверующих родителей меня всегда удивляло. Еще больше вопросов вызывала надпись на ее обороте: «Дорогой Леночке после молебна у раки св. благ. Князя Александра Невского с пожеланием скорого и полного выздоровления от отца Ник. Пл. Ц. 21 ноября 1918 г.» Теперь, благодаря дневникам Александра Михайловича, я знаю, что это подарок ученого- артиллериста генерала Николая Платоновича Цытовича своей 9- летней дочери Елене- будущей жене моего отца. С истории их романа собственно и начинается пятая часть этих дневников.

Из письма жены из Ленинграда 20/III:

«Звонила Леночка Цытович.1) Она совсем голову потеряла, увлекшись тобой. Везет тебе на Елен!.. Целый вечер просидела она у меня, вспоминая твои фразы, слова, манеры. Не вовремя уехал ты, – завязка только что началась. Она как раз в твоем вкусе (по-ташкентски!), в возрасте Арочки, 23-х лет. Чтоб успокоить меня принесла мне твое письмо из Москвы прочесть».2)

Примечания: 1) Елена Николаевна Цытович – дочь покойного профессора артиллерии Военно-артиллерийской академии генерала Николая Платоновича Цытович , подруга детства Тани Широкогоровой, с которой меня познакомила жена. 2) У меня с нею уже в Ленинграде завязался роман и по отъезде началась оживленная переписка, а показанное письмо было par expres, именно «чтоб успокоить».

***

Из письма Леночки из Ленинграда 14 апреля 1933:

«Я сегодня читала переписку Пушкина с женой и потом, читая твое письмо, вспомнила одно его письмо к ней, которое мне очень понравилось. Начинается оно так: «Ну, и дура же ты, ангел мой»!… Хорошее сочетание, не правда ли? И бранит он ее в этом письме так же, как и ты меня»…

***

Из письма жены из Ленинграда 14 апреля:

«Ты умеешь говорить с людьми, не волнуясь, и я за твоей спиной, как в раю, а без тебя я так волнуюсь, не переставая и днями и ночами ощущаю сильное сердцебиение. Я недавно в беседе с Левушкой[1] воспевала тебе дифирамбы за уменье отшибать от себя все ненужные дрязги, за твою слоновую волю и стальной характер. На самом деле в продолжение нашего жизненного пути я никогда не наблюдала в тебе упадка, омрачения от неудач, наоборот – каждый скандал закалял тебя еще больше в борьбе за право твое. Ты по силе духа – вполне современный, и остается желать, чтоб больше было таких советских людей, как ты».

V. Ленинград (с 1933)

6 июня 22 мая выехав из Ташкента, я 27-го прибыл в Москву. Провел там 6 дней, повидавшись со своими (Дитенькой, мамой, братом и сестрами), Шмидтами, «Зоинькой» и с ее новым мужем Вацлавом Фомичем Зайончковским, профессором Иваном Дмитриевичем Ермаковым, Евдоксией Федоровной Никитиной и с ее также новым мужем Эттингофом, и, в ночь на 2 июня выехав в Ленинград, в 2 ч. дня того же числа вернулся «домой» (дома-то у нас уже нет!).

***

12 июля Леночка показала мне письмо от Тани Широкогоровой от 26  апреля из Воронежа с моей «характеристикой». Вот она: «Роман с Александром Михайловичем меня не удивил. Для него это дело обычное. Я ничего о нем не могу сказать плохого. А.М-ча я люблю, как отца своих любимых подруг и близкого друга папы. Я глубоко уважаю его интересный и яркий ум, его большую и тонкую душу. Но… но его романы были предметом разговоров и шуток не только в кругу ближайших друзей, но часто об этом я слышала от посторонних. Бывало, возвращаясь вечером с занятий, в «укромных уголках» города можно было видеть А.М. с его каждый день новым и «пылким» увлечением. Меня это не трогало, но всегда возмущало то, что нередко А.М., как галантный кавалер, дарил цветы и конфекты своим дамам, тогда как семья буквально голодала на воде с картошкой[2], и у Эры Николаевны с девочками не было лишней копейки. Такой эгоизм меня всегда возмущал. Что касается того, что тебе неприятно перед Э.Н., то поверь, что она давно перестрадала, сделалась старой[3] под гнетом нужды и одиночества и теперь ей глубоко безразлично, кто притягивает его сердце. Все равно – не та, так другая будет слышать его пылкие объяснения в любви и ощущать ласки, не принадлежащие ей по праву. Хотя есть ли здесь «право»? Если муж изменяет, то жена может очень страдать, но какие «права» она имеет?! Э.Н. и А.М. связывает многое, но Э.Н. не переживает уже так остро измены. Ведь ко всему вырабатывается привычка. У А.М. семь пятниц на неделе, а они вместе прожили много, много недель. Нужно сказать к чести А.М., несмотря на все, для него Э.Н. самый близкий человек, и он даже посвящает ее во все свои увлечения. Для нее они были не тайной, и это мне всегда нравилось. Ты прости, что я тебе так много пишу на эту тему. Я ни в коем случае не ставлю тебе в вину эти отношения.. Кроме того, любовь – это дело сложное, и кто из нас в состоянии думать о жене и детях, когда сердце бьется сильней обычного?! Мне только не хочется, чтобы твоя славная головка кружилась от этих неюных и отцветающих ласк. Мы молоды и должны жить молодым. У тебя есть молодой муж, – он тебе должен быть ближе»…

***

 «Говорят, что хорошо быть любимым всеми. Это ужасный вздор. Тяжело быть любимым даже двумя женщинами, если не только любишь их, но даже просто дорожишь их спокойствием и счастьем» (Письмо А.П.Бородина. М. 1928, стр. 137 – письмо к жене 27/Х 1869).

***

 «Я ничего не знаю более ужасного, как победа, исключая разве поражение» (Веллингтон).

***

Как и в прошлом году, я снова получил от САМИ продолжение командировки, на этот раз – до 1/II 1934.

***

Жена как-то сказала мне: «Твой отец был игрок, и ты – игрок, игрок во всем – в науке, в отношении к женщинам, к жизни вообще». В другой раз определила меня так: «Твои страсти земные, а оформление их – надземное» (см. мой рассказ «Сердце женщины» в «Литературных акварелях»).

***

9/IX – Сегодня в день моих именин (30/VIII) жена преподнесла мне портфель с забавной надписью: «Всесоюзному супругу – благодетелю от все-таки Единственной».

***

Из письма А.П.Скафтымова из Саратова 1/Х:

«Кажется, молодость вы сохраняете во многом и теперь. Смелая бодрость и энергия и теперь с вами. Вы любите «действовать». Очевидно, эти качества даются не возрастом. Я всегда любовался и теперь любуюсь этого рода жизнелюбием, но в вас это было мне близко и дорого. Вот теперь жизнь уже за перевалом, много было всяких встреч, но молодое, прежнее ощущение подтверждается все чаще: как мало людей «из себя» мыслящих и «свое» чувствующих! Вы впервые мне дали пример человека, имеющего смелость и сознающего свое право быть собою и верить себе, прежде всего себе. Внутренней независимостью дышали и ваши слова и ваши книги. Помню, мне казалось, что вы о некоторых вещах говорили слишком «по-медицински» в том грубом смысле, о каком раньше говорили с великолепной иронией. Во мне не было протеста против вашей основной биологической позиции, но во многих частностях, когда вы говорите об отдельных состояниях, чувствах и мыслях Толстого, мне казалось, что для вас, каким я вас представляю, нужно было бы взять глубже и преодолеть «медицинскую» (в вашем прежнем одиозном смысле) «простоту». «Преодолеть не в том смысле, чтобы бросить совсем биологическую точку зрения, а в смысле углубления этой точки, чтобы она охватывала содержание объекта изучения, не искажая его. Я не знаю возможно ли это, но в таком виде, как взято это «содержание» у вас, объект перестает быть собою».

***

14/XI в «Доме армии и флота» исполнялось на скрипке и рояле первое большое музыкальное произведение Орика – «Анданте и вариации»; он имел большой успех, публика шумно вызывала «автора»! Особенно горд он был тем, что в печатной программе, наряду с именами великих композиторов – Гайдна, Моцарта, Баха, Шумана, Листа, Грига, Шопена, Венявского, Чайковского, – стояла его фамилия. Теперь его самолюбие удовлетворено, а то и Шурик, еще учеником 7 класса гимназии Степанова в Ростове, выступал в печати, и Эрочка и Арочка имели печатные работы (первая – по психотехнике, вторая – по микрофауне), и даже Ирик «прославился», как мастер-шахматист 1-го разряда и в Бакинской газете был помещен даже по этому случаю его портрет.

***

 «В действительности существуют только индивидуумы, вид – понятие общее и по отношению к отдельной единице представляется полнейшей нирваной. Я понимаю любовь к своему сыну, внуку, правнуку, т.е. к единицам, предназначенным на гибель, но патриотическую любовь к своему виду может питать или совершено неискренний человек или очень глупый доктринер. Теперь я понимаю, что после Эмпедокла, по прошествии многих веков, явились на свет Шопенгауэр и Гартман». (Г.Сенкевич. Без догмата: полн. собр. соч. М. 1913, II, 65).

***

9/XII. – Ленушке снился сон, будто приехал ее муж Анатолий Иванович Колокольцев, а 11/XII в 2 ½ часа дня, когда я сидел в ее комнате в ожидании ее, он (после 15 мес. отсутствия и 9 мес. молчания) действительно внезапно явился. Через 10 мин. она вернулась, и я их оставил. Через 3 часа она позвонила мне с просьбой встретить ее на нашей улице: она ему сразу все сказала и предложила перебраться на другую квартиру. 22-го она получила развод («разрегистрировалась» в ЗАГСе).

***

28/XII. – На днях умер от глаукомы Анатолий Васильевич Луначарский, который в течении 14 лет имел странное отношение ко мне, несмотря на то, что мы с ним так и не познакомились. В 1920, когда я был ректором Донского университета, и он в мое отсутствие (я был в отпуску в Ейске) приезжал в Ростов, он, по-видимому, неведомо для самого себя, сделавшись жертвой шантажа со стороны А.Н.Бартенева, сыграл роль в моем увольнении.

Влади́мир Макси́мович Фри́че (15 (27) октября 1870Москва — 4 сентября 1929, там же) — российский и советский литературовед-марксист и педагог, академик АН СССР (1929)

После того он устроил, было, перевод мой в Москву, но протест Владимира Максимовича Фриче помешал этому.

 Евдоксия Фёдоровна Никитина (урождённая Плотникова, по первому мужу Богушевская, настоящее имя Евдокия16 (28) февраля 1895[1]Ростов-на-Дону — 1973Москва) — российский и советский литературный критик, редактор и организатор литературной жизни. 

Однако он через Евдоксию Федоровну Никитину несколько раз предлагал мне приехать по личному почину с тем, что он меня там устроит. Я однако не поехал, так как поступил тогда на медфак.

 В 1923, когда летом я был в Пятигорске, он, узнав, что я буду говорить речь о Лермонтове, сказал ездившему к нему в Кисловодск Костенскому, что обязательно приедет, но ни он не приехал, ни я не поехал к нему.

 В 1927, будучи на съезде психиатров и невропатологов в Москве, я хотел, было, пойти к нему поговорить о напечатании моей книги об Ибсене (к 100-летию его рождения в 1928), но раздумал – так она и осталась ненапечатанной из-за этого.

 В 1930 он, прочитав мою работу о Толстом, сам захотел написать к ней предисловие и через Дм.Ив. Киреева и Серг.Серг. Евлахова передавал мне свои «комплименты». В том же году, когда я решил напечатать мои «Материалы к биогенетике психофизиологии творчества», он, через того же Киреева передал мне, что берет с собой мою рукопись в Баку, куда ехал для прочтения лекции, с тем, чтоб, повидавшись со мной, переговорить о некоторых изменениях. Я был на его лекции; когда же она кончилась, послал Дитеньку с запиской к нему за кулисы, но… сказали, что он уже ушел. Узнав от И.И.Широкогорова, что он остановился в гостинице «Европа», я позвонил туда, но… сказали, что он уже выехал в Москву.

В 1931 в мае я по телефону условился в Москве, что от 9 до 9 ½ утра приду к нему, но… проспал. Так как потом я не без его участия получил кафедру в Ташкенте, то, будучи опять в Москве, в феврале 1932, позвонил ему, но… он был уже болен (ему делали операцию удаления глаза).

 В октябре 1932 он приезжал в Ленинград на 100-летие Александринского театра, я вновь позвонил ему в Европейскую гостиницу с трудом узнав, где он остановился от академика Орлова, но… ответили, что он уже выехал в Москву.

 В конце мая или начале июня 1933, возвращаясь в Ленинград из Ташкента, я снова позвонил ему, но… его не было дома. Приехав сюда 2 июня, я лишь осенью от Перетца узнал, что 4 или 5-го он был здесь… уже после того, как я уехал…

***

 «В VII томе «Литературной Энциклопедии» в статье А.Цейтлина «Методы домарксистского литературоведения» в нескольких местах говорится и обо мне. На стр. 256-257:

«Критика Е-вым Тэна велась с откровенно реакционных позиций и для марксизма неприемлема в еще большей степени, нежели самый тэнизм, ибо вела к отрицанию за литературой каких-либо зависимостей от «внешних факторов», к самому разнузданному индетерминизму и тем самым к полнейшему произволу». На стр. 272-273: «Развернутую методологическую аргументацию ликвидаторство интуитивистов получают в работах Евлахова. В результате подробной критики различных позитивистских течений Е. пришел к выводу, что история литературы, как историческая наука, не существует и не может существовать, и что «рациональное изучение поэтических фактов должно быть направлено на уяснение искусства и литературы, как области эстетического и индивидуального творчества, таинственным проникновением художественной личности в сущность вещей создающее откровения метафизически прекрасного». Интуитивизм – самое реакционное из всех течений домарксистского литературоведения. Выросший в эпоху капиталистического загнивания буржуазии (Германия, Италия) в эпоху ожесточенной политической реакции 1906 г. (вспомним «вехизм» Гершензона и оголтело-черносотенную полемику Е-ва с марксизмом), интуитивизм аристократичен».

***

16/IV Орика пришлось отправить в больницу – на этот раз в терапевтическую клинику 1 ЛМИ (недалеко от нас, на Петроградской), так как, после того как несколько дней температура была нормальной по утрам и почти нормальной по вечерам, она утром 15-го ни с того, ни с сего сразу скакнула вновь до 38о, а вечером до 40о, 16-го же с утра было уже около 41о и состояние его было тяжелое. 17-го в 5 ч. дня Эрочка с Арочкой были у него. Он, бедный, даже бредил. Когда А., пришедшая первой, сказала ему, что придут мама и папа, он ответил: «Как, ведь папа умер»?! На замечание Арочки, что, вероятно, это ему так показалось, он сказал опять: «Ну, да, тут вокруг меня такие нехорошие люди – они действуют против меня и наговорили мне таких вещей. Разве вы не получали ужасных писем, которые я писал по этому поводу»? Когда же А. стала убеждать его, что и это все ему только так кажется, он… покраснел. Бедный мальчик!… 19-го утром я сам был у него. На меня тягостное впечатление произвело не столько его физическое (было 38,9о), сколько психическое состояние. Он, по его собственным словам, не только галлюцинирует – боится закрыть глаза, так как сейчас же начинаются очень яркие видения, беспокоящее его, – но у него уже появился бред преследования и даже величия. По словам Ирика, посетившего его вечером (было 39о), он при нем стал возбуждено говорить, что «у него будут миллионы»!

***

19/V приехал из Ростова н/Д и 25-го вечером уехал обратно мой старший сын Шурик: держал экзамены в Военную Академию, но не приняли по слабости легких.

***

28/V в день рождения Ленушки (ей исполнилось 26 лет) мы были с нею на кладбище Александро-Невской Лавры на могиле ее отца, профессора Военно-Артиллерийской Академии, Николая Платоновича Цытовича (6/XII 1865 – 29/XII 1931).

***

Замечательное «открытие» сделал один научный работник, находясь в «лагере О.Ю.Шмидта». по словам последнего, подойдя однажды к нему, он признался, что, будучи ранее индивидуалистом, только теперь, попав на льдину в Арктику, понял значение коллектива. Стоило ли для этого путешествовать на Северный Полюс?

***

Многих удивляло и теперь еще удивляет мое резко-отрицательное отношение к теории «среды» (milieu Тэна). А между тем в ее нелепости я убедился на собственном личном жизненном опыте, – чего же больше?! В самом деле, в детстве меня товарищи учили курить, убеждая, что, кто не курит, тот не «мужчина» (мы ходили даже на Горячую гору в Пятигорске, где в камнях и расщелинах прятали коробки с папиросами), – и все же курить я не научился: наоборот, терпеть не могу папиросного дыма и всех курящих. Далее, с детства же товарищи учили меня играть в карты. У моего приятеля, на несколько лет старше меня, как и все остальные мои товарищи по 6-му классу Пятигорской прогимназии, Миши Принца мы ночи просиживали за преферансом и винтом, а между тем я терпеть не могу карт, как и вообще «сидячих» игр. Наконец учили меня и пить – не только пиво и вино, но и водку. Между тем я не люблю водки, даже и запаха ее не выношу. Более того: мои собственные родители и курили, и пили, и играли в карты: отец без папирос не мог жить, без рюмки водки не приступал к еде, а играл в винт ночами напролет, – он был настоящий картежник по призванию; мать во всем этом тянулась за ним. Казалось бы, если теория «среды» имеет какое-либо значение, из меня должен был бы выйти и курильщик, и выпивала, и картежник. А на деле я ненавижу все то, что делали вокруг меня всю мою жизнь со времени детства до окончания университета, и мои товарищи, и мои родители. А ведь я человек не то, что не сильный, а даже слабой воли по существу. Как мало, значит, надо, чтобы даже слабовольному человеку противостоять влиянию «среды», если его природа того не требует, т.е. если он не психопат («instable») или не невропат. Теория «среды» – совершеннейшая чепуха, если она создана не для оправдания или самооправдания всяких психо- и невропатов.

***

11 и 12 августа я провел в дер. Турово, за Лугой, у семьи на даче, где живут с матерью Дитя, Арочка с мужем и его матерью Марией Александровной Скворцовой. Напротив – Широкогоровы с Таней. 17 и 19 я снова был там, – ко всем им присоединился еще, приехавший из Москвы, муж Дити Ися Подольский. А 28-го, вместе с доц. А-ром Павл. Серебренниковым, старшим научным сотрудником ЛИТИНа, ездил по поручению Горсобеса, в Старый Петергоф на обследование колонии для умственно-отсталых детей. Приехав туда в 4 ½ ч. дня, мы выехали в 8 ½ ч. вечера обратно.

***

29/XI в ЛИФЛИ (б. Историко-филологический институт) было чествование 35-летия научно-педагогической деятельности профессора Владимира Федоровича Шишмарева, у которого, тогда еще молодого приват-доцента Спб. университета, я в 1902-1903 слушал лекции по старо-французскому языку и по сравнительной грамматике романских языков.

Помню, как в мае 1903 он, у себя на квартире на 2-ой линии Вас. Остр., д. 35, готовил меня к экзамену по провансальскому языку мы переводили и разбирали «A la Fontana del vergier». 30 же ноября я был на товарищеском ужине в честь его в Доме ученых, на котором также говорил Владимиру Федоровичу приветственное слово. Там, как и накануне, я встретил старых своих профессоров (Ив.Мих.Гревса, Евген.Викт.Тарле) и товарищей (Ив.Ив.Толстого, Льва Владимр.Щербу, Эриха Карл.Клейненберга, А-ра А-ровича Смирнова и др.

А.с.» (all correct) – не совсем грамотный американский президент Джексон писал: «O.K.». Отсюда американское выражение: «о’кей».

***

7/IV были с Ленушкой в Выборгском Доме культуре на китайском спектакле. Осталось самое странное впечатление. Какой смысл показывать русскому человеку, создавшему лучший театр в мире, на котором учится вся Европа, – этот лубок всерьез, этот детский театр петрушек для взрослых детей?! Тому, кто знает историю театра, все это известно: и «единство места» (в одном комнате), и маски, и женские роли, исполняемые мужчинами, и вся эта наивная условность вообще. Но непосредственному зрителю, которому показывают театр, остановившийся в своем развитии на стадии примерно русского театра XVI столетия или западно-европейского – XIII-го, да еще зрителю, воспитавшемуся на театре Станиславского, Таирова, Мейерхольда, – такое зрелище ничего не может доставить, кроме скуки или в лучшем случае смеха. Так оно и было. Одни демонстративно выходили среди действия, другие смеялись, те и другие производили шум и мешали «историкам». Да и нельзя было, пожалуй, не смеяться, видя, с каким искусством китайский актер изображает обезьяну за едой, как она необыкновенно кувыркается на сцене, и как мужчины «рычат» или воют, а «женщины» мяукают, визжат или пищат. Что китайцы – лучшие фокусники и акробаты в мире, об этом я знал еще в детстве, но тогда их показывали на базарах, ярмарках, в цирках и паноптикумах. Причем же здесь театр? Я невольно вспомнил прекрасные слова Оскара Уайльда по адресу европейских живописцев: «Вы рисуете весну, – а это даже не ветка, японские же художники рисуют ветку – и это целая весна!».

***

Когда 24/V доктор Мария Ананьевна Теребинская стала исследовать Ленушку, «он» так брыкнулся, что та даже ахнула: «Ого, – сказала она: это будет, вероятно, энергичное прибавление вашего семейства. Видно, он себя там недурно чувствует». По ее мнению, «он» должен появиться на свет между 5 и 15 июля. 31/V в 11 ч. утра отвез Л. в акушерско-гинекологический институт (б. Отто): у нее – плевропневмония с температурой более 39о, – вся горит.

***

Оказывается, наш Шурик с женой и девочкой Нелой («здравствуйте все»! – как мы называем их) перед полетом «Максима Горького», погибшего так трагически (с 50 пассажирами), настойчиво, но тщетно добивался, стоя в очереди, чтобы взяли и их. Их однако, несмотря на то, что он скандалил, не взяли, и они полетели на другом самолете… Стоять в «очереди» за смертью – это довольно оригинально. Как часто «судьба» мешает нашим настойчивым попыткам погибнуть, когда еще не пришла наша настоящая «очередь»!*

***

07/VI в 12 ч. дня взял Л. из АГИ. Но 1/VII она разбудила меня в 7 ч. утра, предложив везти ее к «Отту». Выехали мы на машине в 11-том часу – в 11 ½ она была принята в платное отделение, и я уехал. Как потом оказалось, в 12 ч. 50 м. начались схватки, а в 13 ч. 20 м. она уже родила мальчика (мы уже раньше решили назвать его Михаилом в честь моего отца).

***

7/VII утром приехала из Москвы Дитенька. 9/VII в день рождения Арочки (ей исполнилось 26 лет), все наши собрались у нее. Я был также. Но вышло само собой как-то так, что мы не поцеловались с нею. Мне было вообще грустно (они уже знают, что у меня ребенок), да и им, кажется, не весело.

_____________________________________________________________* В итоге его судьба оказалась единственно не известной из всех детей А.М.Евлахова. В 1941 году Александр (Шурик) ушел на фронт, откуда не вернулся. Однополчане, видевшие его последними, утверждают, что он десантировался на оккупированную территорию. На многочисленные запросы пришел ответ, что он не значится ни среди погибших, ни среди пропавших без вести.

***

13/VII в 2 ч. дня взял Л. с Мишкой из больницы, а 24-го вместе с Л.П.Серебренниковым ездил в Старый Петергоф искать дачу. Выехали из Ленинграда в 3 ч. дня, а вернулись в 12 ½ ч. ночи. Я снял дачу в 3 км от станции в деревне 2-ое Сашино Бабигонского сельсовета Ораниенбаумского района (дом № 30 – Тализайнен).

***

27/VII Эрочка и Арочка вызвали меня вечером к последней для разговора о маме. Разговор был неприятный в начале и печальный в конце. Всем нам было очень больно говорить на эту тему. На прощание (30-го они обе уезжают в Москву) они расцеловались со мной. Когда я выходил, и им и мне было так грустно, что мы все молчали. Первое движение сделала Дитенька (она всегда любила меня больше всех детей, и я ей отвечал тем же: вернее, я всегда любил ее за то, что добротой своего сердца она – вся в мать) и поцеловала меня. А. колебалась, но Дитенька сказала: «Арочка, поцелуй папу, – ведь неизвестно, когда мы еще увидимся, – и та, хотя и нерешительно, также поцеловалась со мной. Я вышел от них со слезами на глазах. В первый раз я почувствовал по настоящему, что потерял не только жену, с которой прожил 31 год (последние два с половиной года были, собственно, агонией), но и детей, которые выросли и стали взрослыми на моих глазах и, конечно, не могут и никогда не смогут простить мне то, что я сделал. Я нанес им большую психическую и моральную травму, и все они совершенно не те, какими я знал их раньше: веселости и жизнерадостности, так характерных для них прежде, не осталось и следа; теперь они всегда грустны и сосредоточены. Грустным и сосредоточенным возвращался и я в ту ночь на Спасскую.

***

28/VII в 5 ½ ч. вечера я выехал с Л. и Мишкой в Старый Петергоф, откуда пешком дошли в 8 ½ ч. до деревни 2-ое Сашино, где и поселились на 2 месяца (отпуск у меня от 23/VIII до 22/IX). 13/VIII «он» в первый раз засмеялся.

***

13/IX мы вернулись в город. Накануне вечером я пошел «проститься» с Бельведером, против которого мы жили. Это – прекрасный дворец, построенный еще при Николае I в строгом дорическом стиле, с серыми мраморными колоннами (10 в длину и 6 – в ширину), которые с переднего фасада поддерживают 4 серые же мраморные кариатиды в образе женщин (2 этажа); на верхней ступеньке лестницы, спускающейся прямо в парк, где по бокам стоят бронзовые Клодтовы кони (копии Аничкова моста), слева (если смотреть снизу) – белая мраморная статуя сидящей женщины с крыльями, в руках у которой лавровый венок, а у ног – каска, справа же такая же фигура сидящей женщины с развернутой книгой в руке. Вокруг дворца – чудная липовая аллея.

***

6/Х неожиданно получил из Италии 14-ый выпуск «Raccolta Vinciana» (Леонардовский институт), где на XXI стр. по-прежнему нашел свою фамилию в списке членов (elenco degli aderenti), при письме городского головы (подеста) г. Милана, в котором он просит «продолжать мое ценное сотрудничество».

***

Из моего письма Дитеньке в Москву 20/XI: «Еще в Сашине у мальчика появились первые признаки заболевания, на которое мы даже не обратили особого внимания, так как общее состояние ребенка было прекрасное: это был сильный и крупный ребенок – в два с половиной месяца ему давали четыре-пять. Спокойствия был необыкновенного. Теперь, после того, что перенес он за последний месяц, мне особенно ясно, какое это было терпеливое существо, в самых ужасных страданиях улыбающееся бесконечно-доброй «ангельской» улыбкой. Уже в городе экссудативный диатез (болезнь вообще неизвестного, – вероятно конституционального происхождения) перешел в экзему лица, потом и тела, осложнившись стрептококковой инфекцией. Ты не можешь себе представить, что это было в начале октября: лицо было сплошной язвой, все головные железы опухли, из ушей беспрерывно шел гной. В течение двух часов дважды в день приходилось отдирать маску с лица, головы, ушей и пр., заменяя ее новой. Двусторонний гнойный отит мучил ребенка особенно. Л. оказалась необыкновенной матерью: с полным самоотвержением, беззаветной любовью и безропотностью она отдала себя уходу за ребенком. Когда 14/XI мы поместили его, отчаявшись в непосильной борьбе с стрептококками в ОММ, она с раннего утра до позднего вечера просиживала там над ним (ночевать не разрешают). Но все оказалось бесполезным. Температура катастрофически падала (до 35,8о), вес также (в последние дни терял по 100 г ежедневно), сознание было уже затемненным. За несколько часов до смерти появились первые признаки улучшения: он узнал меня и не отрывал от меня глаз – прекрасный, умных и добрых глаз, – даже на весах так и следил за мной повсюду, температура поднялась до 36,2. И вдруг, когда мать дала ему грудь, смертельно побледнели губы и десна, и в 11 часов вечера 18/XI его не стало: он прожил всего 4 месяца 17 дней, не дожив до дня своих именин (8/XI ст. ст. «Архангела Михаила»). От чего он умер, так никто и не знает. Я видел протокол вскрытия: там тоже ничего нет, что могло бы объяснить непосредственную причину смерти. В свидетельстве о смерти написано: «причина смерти – экзема лица и тела». Но… от экземы, как таковой, не умирают. Остается одно объяснение – чисто мистическое, которое я бы и принял, если бы был мистиком: твоя мама сказала мне (так мне и сказала эта добрая женщина), что она ребенка… «проклинает», повторив это несколько раз со свойственной ей экспрессией. Ну, Бог, в которого она верует, ей простит.»

***

1936

2/I 1936 – От Бори получена из Москвы телеграмма о том, что вчера скончалась наша мама (75 лет) Евгения Александровна Евлахова (по отцу Лавдовская).

Вечером в тот же день я выехал в Москву, где пробыл у Бори с 3 по 5-ое. В 5 ч. вечера 3-го тело мамы, умершей, как показало вскрытие, от разрыва аневризмы аорты (склероз) было предано кремации на кладбище б. Донского монастыря. После мессы мы с сестрами – Ксенией, Верой и Жекой, мужем первой Вас.Евген.Жигаловым и последней Серг.Мих.Аржановым сошли вниз, к печи крематория, и в окошечко смотрели, как сгорало тело нашей мамы при 1200о. Сперва огонь охватил гроб, потом одежду, затем запылали ее волосы и, как мне показалось, на черепе стали видны даже швы. Пепел – вот все, что осталось от нашей бедной мамы. Боря, который горевал больше всех, не решился пойти на это зрелище. Первую ночь я провел у Бори, а вторую у Дити, и в 12 ч. 40 м. на 6-ое выехал обратно в Ленинград, куда вернулся в 1 ч. дня 6-го.

***

24/I – Прочел роман Лажечникова «Ледяной дом», который читал еще в юности, лет 40 назад. Впечатление такое же однако, как и тогда: судьба Волынского в этом прекрасном художественном оформлении потрясает до глубины души. Глава «Ночное свидание» (между Волынским и Мариорицей) послужила, вероятно, прототипом знаменитой сцены у Зимней канавки в либретто оперы Чайковского «Пиковая дама», написанном его братом Модестом.

***

13/II получил от Ромэн Роллана на Villeneuve (Vaud) в закрытом конверте открытку с фотографией его виллы в швейцарских Альпах, где на стеклянной веранде в первом этаже (домик двухэтажный) видны силуэты его самого и его жены Марии Павловны. Письмо написано «клинообразными надписями»: франц. «j» изображается вертикальной палкой ( I  ), «n» – горизонтальной (-), «s» – басовым ключом , «x» – крючком , «t» – взлетающей на воздух птицей.  На конверте теми же крючками по-русски написаны: мой адрес (ул. Розы Люксембург 19, кв. 35), мое имя, отчество и фамилия. Так как мою книжку о Толстом я послал ему еще в июне через Горького, причем на конверте мною были написаны теперешний адрес и лишь фамилия, то, вероятно, утеряв за это время мой конверт, он узнал мое имя, отчество и старый адрес либо от Горького, либо из «Минервы».

***

16/III – В газетах появилось объявление о смерти 13/III академика Сергея Ивановича Солнцева, с которым мы были когда-то, в 1904-08, приятелями здесь, в Петербурге, будучи одновременно оставлены при университете: он – по юрид., я – по филол. факультету. Он был  несколько старше меня, и нас сблизил его брат, мой однолетка А-ндр Ив., мой товарищ по гимназии и реальному училищу Карла Мая, где он преподавал историю. С.М. занимался политической экономией у профессора Туган-Барановского и пр.-доц. В.В.Святловского и вскоре после того, как я в 1909 получил кафедру в Варшаве, тоже получил кафедру в Томске. Так как он был марксист, то лет 10 назад, когда я был в Баку, он был избран академиком. По возвращении в Ленинград в 1932 я виделся с ним и с его братом А.И. несколько раз, – последний раз около года назад..

***

28/III – Перечитывая в трамвае по дороге на работу в больницу Фореля и обратно «Бр. Карамазовых», я, как и в прежние годы, испытывал смешанное чувство скуки, брезгливости (до отвращения!) и психологического (лучше сказать: «психопатологического») интереса. Как истый эпилептик, Д. –писатель очень нудный и по существу дрянной. Я никогда не мог дочитать ни одного его романа без большого усилия.

***

16/VI – Вот уже месяц, как я занят редактированием, порученным мне Гослегиздатом, перевода романа Джованни Верга – «Семья Маловолья» (Milano 1881), сделанного Анной Ивановной Бонди, женой профессора Владимира Александровича Бонди.

***

«Некоторые рождаются посмертно» (Ницше. Антихрист. Спб. 1907. Предисловие).

***

 «В сущности был только один христианин, – и тот умер на кресте» (82).

***

«Во всем Новом Завете встречается лишь одно единственное лицо, заслуживающее уважения – Пилат, римский правитель. Смотреть серьезно на еврейские дрязги – этого он не мог заставить себя сделать. Одним евреем больше или меньше – что в этом? Аристократическая насмешка римлянина, перед которым производится бесстыдное злоупотребление словом «истина», обогатила Новый Завет единственным словом, имеющим ценность, являющимся его критикой, даже его уничтожением: «что есть истина»? (106).

***

 В № 1 «Литературного Современника» за 1936 (стр. 201) в статье В.Десницкого: «Пушкин и мы» есть упоминание обо мне: «В этом смысле очень характерно недоумение, в какое пришел А.Евлахов, в 1909 выпустивший в Киеве книгу «Пушкин как эстетик». Излагая пушкинские мысли о драме, говоря об отношении Пушкина к Шекспиру, А.Е-ов делает следующее наблюдение: «Достойно внимания, что наш поэт за два года до появления предисловия к «Кромвелю» предвосхитил многие идеи знаменитого романтического манифеста В.Гюго; можно бы думать, – рассуждает он, – что П. взял их у Г., но… «Кромвель» вышел в 1828 и,  следовательно, вопрос об источнике «приходится оставить открытым». Ему и в голову не приходит, что в данном случае может идти речь о каком-то общем для обоих писателей движении мысли, «источником» которого могло послужить даже не отдельное произведение какого-либо писателя, а общие тенденции социально-политического и культурного порядка, характерные для какой-либо общественной группы на данном этапе ее развития». В дальнейшем автор, по-видимому, все время имеет в виду мою главу этой книги об общественно-политических воззрениях Пушкина (которую украл у меня для своей «Истории новой русской литературы» 1922-23 Я.А.Назаренко), полемизируя со мной, но обо мне больше не упоминая.

***

Джова́нни Ве́рга (итал. Giovanni Verga2 сентября 1840Катания — 27 января 1922, там же) — итальянский писатель-реалист, широко известный романами, описывающими жизнь на Сицилии, прежде всего, романом «Семья Малаволья» («I Malavoglia») и сборником рассказов «Жизнь среди полей» («Vita dei Campi»)

25/VII закончили с Л. корректуру перевода романа Джованни Верга «Семья Малаволья»: она читала – я правил. Когда дошли до конца, где Альфио Моска, вернувшийся в родное село, вспоминает с Меной о том, как прежде жила их семья, которая вся теперь распалась, и как вернувшийся после него Нтони, отбывший каторгу, видит плоды своих рук – гибель этой семьи, мы оба… расплакались. С этим переводом, за редактирование которого я получил 1050 р., – получилась целая история. Переводчица Анна Ивановна Бонди, жена профессора В-ра А-ровича Бонди (говорит, что юрист, а я такого никогда не слыхал) наврала изрядно: не считая мелких ошибок и погрешностей, она в 30 местах совершено исказила смысл текста, что я и отметил в своей рецензии, представленной в Гослитиздат. Они обиделись, – больше всего он, оказавшийся весьма упрямым и притом самовлюбленным человеком. У меня явилось даже подозрение, что все эти искажения – дело его рук, ибо он мнит себя знатоком итальянского языка и вводит в заблуждение жену, которая знает язык, по-видимому, лучше. Он возомнил себя также и «первым стилистом» в России и на этом основании прекрасные итальянские пословицы и поговорки передал… убийственными русскими «стихами» в рифму, хуже Демьяна Бедного.

***

4/VIII мы с Л. выехали утром в Крым. 6-го, утром же, прибыли в Севастополь, откуда на автобусе доехали до места назначения – Мисхора, где и поселились в доме № 18 у татарина Гусейна Шабанова. Целыми днями грелись на солнце, купались, сперва – у знаменитой «русалки» с ребенком в руках (по преданию, турок Али-Баба украл в Мисхоре красивейшую девушку Арзы, когда она шла за водой, что изображено у «источника Арзы», и на фелюге увез ее в Стамбул, в гарем; там, тоскуя по родине, она бросилась с ребенком в руках со скалы в море, но милостивый Аллах превратил ее в русалку, – и она достигла с ребенком в руках берегов родимого Мисхора, что и изображено на скале в море, у самого пляжа). Потом – в парке по дороге в Алупку, где у скал мы проводили с нею с утра до вечера, возвращаясь наверх, домой (по дороге в Кореиз) только спать, когда уже темнело. Нам было так хорошо вдвоем, что ничего не хотелось. Она рисовала меня карандашом: один потрет сделала 25/VIII в профиль, очень похожий; другой раз рисовала меня несколько дней и 29-го закончила рисунок, который изображает меня на камнях, у моря, сидящим в глубоком раздумье с лицом и фигурой «демона» Врубеля или «Мефистофеля» Антокольского. Пожалуй, всего более эта фигура напоминает Люцифера из «Divina Commedia» Данте – «Dite», который своими крыльями в аду, в самом центре земли, замораживает воды Коцита.

Я был так безмятежно счастлив, как, кажется, никогда. Особенно врезался мне в память день 29/VIII. Из Мисхора мы совершали время от времени поездки в автобусе – в Симеиз, Ялту, Гурзуф, Никитский сад, ходили пешком в Алупку. Больше всего нам понравился Симеиз. Местоположением, какой-то особенной уютностью, мне лично он напомнил Гагры. Там мы лазали на знаменитую «Диву», с которой на обратном пути Л. сползала «на четвереньках». В Ялте мы были два раза, в последний – оставшись там ночевать. Там 19/VIII мы повстречались с Наташей Карской (дочерью ак. Евфимия Федор. К., б. ректора Варш. университета) и ее мужем проф. русской литературы в Симферопольском Пединституте Викт.Ив.Барковским. При этой встрече Наташа напомнила мне один мадригал, написанный мной ей в альбом еще в Варшаве в 1914 или 1915, когда они жили на ул. Шопена 18, и о котором я, между прочим, совсем забыл.

Все было так хорошо. И вот… 30/VIII Л. слегла с 38,2о. Колеблясь, температура явно шла на повышение, дойдя утром 31-го до 39,5о, а вечером – до 39,7о. В таком состоянии повез ее в автобусе 7/IX до Севастополя, оттуда в Москву, куда прибыли вечером 8/IX. До вечера 18-го она лежала у сестры моей Веры, а утром 19-го мы вернулись в Ленинград. Было подозрение на брюшной тиф (Видаль 4).

***

Перечел в Москве «Мать» Горького и остался при том низком мнении, какое высказал 20 лет назад в брошюре «Кто получает пощечины в новой драме Леонида Андреева» (Ростов-на-Дону 1916). Очень слабое во всех отношениях произведение, делающее ему мало чести. Тут уже ясно обозначился упадок Горького после первых трех томов его замечательных рассказов, начинающийся с «Фомы Гордеева» и «Троих».

***

Бедной Л. со дня на день становилось все хуже. В ночь на 27/IX было уже 40о, и уже вечером, вызванный к ней доктор Константин Иванович Котельников сказал, что дело очень серьезно, что у нее вероятно, септический гнойный гепатит, и настоял на отправке ее в больницу. В тот же день в 8 ч. вечера я отвез ее в больницу Мечникова. И ей, бедняжке, не хотелось оставлять меня, и мне так тяжело было расставаться. Сам врач, я ненавижу больницы (особенно после истории с Мишкой) и предпочту умереть дома, если заболею.

12/IX от 5 до 7 ч. вечера в больнице Мечникова был консилиум, который  отверг сепсис и остановился на диагнозе «бруцеллеза с colitis gravis – от козьего молока, которое мы действительно пили в Мисхоре. Прогноз при этом благоприятный, но болезнь может быть затяжной (2 года и более). 29 и 30 октября температура у Л. опять стала подниматься. Худа стала ужасно.     31/Х, вернувшись из больницы, где ассистент Б.А.Житников «доказывал» мне, что состояние Л. «очень плохое», что дело, вероятно, не в бруцеллезе, а в туберкулезной пневмонии, провел кошмарную ночь. Мне казалось, что я схожу с ума и во всяком случае я в первый раз в жизни понял, что можно сойти с ума, чего раньше никогда понять по настоящему не мог. 6/XI в 13 ч. взял Л. из больницы.

***

Говорят, что хирурги все понимают и все лечат, психиатры ничего не понимают и ничего не лечат, невропатологи все понимают, но ничего не лечат, а терапевты ничего не понимают, но все лечат.

***

В Консерватории студенты передали мне, адресованное туда, письмо следующего содержания: «16/X 36. Экспресс № 1. Дал. Вост. Дорогой А.М. Это краткое послание вас удивит. Возможно, что его и не надо было посылать; возможно, что память обо мне давно у вас изгладилась. Но случайно узнав из разговора от моих спутников по шефской поездке о вашем пребывании в Ленинграде, – всколыхнулось у меня все, и память о вашей и моей юности навеяла на меня радостные минуты. Мне хочется вас видеть. Как это сделать, – мы договоримся по телефону, если у вас будет такое же сильное желание видеть меня, как оно есть у меня. Жив ли ваш батюшка? Так много прошло времени и так много пережито. Но вас я никогда не забывала и не забуду. Сегодня ночью мы приезжаем из поездки, в которой пробыли три с половиной месяца. неприятной особой, как Томарс. 18/Х со «Стрелой» я приезжаю домой. Так около 5-6 ч. позвоните мне или каждый день до 11 ч. утра. Мой тел. 1-09-78, а зовут меня Катя Колесникова – Екатерина Снежина».

Катя Колесникова (по сцене Снежина) – моя первая, еще студенческая «любовь». «Роман» разыгрался в первый мой приезд в г. Ейск Куб. обл., куда отец был переведен преподавателем математики и физики реального училища из Пятигорска, на рождественские каникулы, в декабре 1900. Мне было 20 лет, а ей, кажется, 17. Она была в 7-м классе женской гимназии, где отец ее был учителем музыки была ученицей моего отца, о котором она спрашивает в письме. Сама она тогда уже не плохо, но очень бравурно, играла на рояле (помню рапсодии Листа). Наш роман продолжался (больше в оживленной переписке) до лета 1901, причем я писал ей много любовных стихов, о которых можно сказать (они у меня сохранились) словами Ламартина: «если души достаточно, чтобы чувствовать, ее недостаточно, чтобы выражать». Летом 1901 по окончании гимназии она уехала в Павлоград, откуда осенью я получил от нее письмо, где она сообщала, что «любит другого и выходит за него замуж». Этот «другой» был какой-то офицер, с которым она, кажется, скоро разошлась, после чего поступила в Петербургское театральное училище и сделалась одной из второстепенных (или «третьестепенных») артисток Александринского театра. После женитьбы осенью 1905 я неожиданно получил от нее письмо в Петербурге, приблизительно такого же, как теперь, содержания. Тогда мы с нею повидались. После того года через два, я, кажется, еще раз получил от нее такое же письмо в Петербурге, а осенью 1908, когда здесь была ужасная холера и я приехал сюда из Одессы после каникул для окончательной ликвидации дел и перевозки имущества в Киев, мы с нею виделись в последний раз. С тех пор, т.е. 28 лет назад, я совсем потерял ее из виду.– Что мог ответить я на ее письмо, да еще в такой критический момент моей жизни? Я ничего и не ответил, и свидание наше не состоялось.

***

На днях (в 20-х числах декабря) вышел из печати впервые на русском языке роман Джованни Верга «Семья Малаволья» (I Malavoglia) под моей редакцией, над которым я работал в июне-июле этого года.

***

«

1937

***

1/II 1937 – На днях закончил в черне «Элементарный учебник итальянского языка с вокальной хрестоматией для консерваторий» Сделал это в полтора месяца, работая в среднем по 12 ч. в день. Хрестоматия состоит из 186 отрывков арий, романсов, канцонетт с разбором, для чего я использовал полностью все 3 сборника  А.Паризотти, 4-ый том  Л.Торки (Torchi), оперы Моцарта, Беллини, Доницетии, Понкиелли, Верди, Леонкавалло, Пучиини и др. В общем грамматика составляет 2 печатных листа и хрестоматия – 5. Очень увлекся этой работой.

***

С 15/VIII 1936, уволившись из больницы Фореля, остался при одной Консерватории, а итальянский язык, который преподаю там на вокальном факультете, сделался моей новой специальностью – уже третьей по счету. Правда, я преподавал его с 1908 во всех университетах, где работал, но моей специальностью, как таковой, сам по себе, он никогда не был. Это было – «между прочим». К тому же итальянский язык в консерватории – это действительно совсем особая специальность и потому мне и в самом деле пришлось «перестроиться» в третий раз. Ни о чем подобном я, конечно, никогда не мог и думать, как не мог думать и о «переключении» на психиатрию и на медицину вообще в 1921. К консерватории прибавился с 15/XII 1936 и Мариинский театр, куда меня также пригласили читать итальянский язык – артистам. В декабре же просидел несколько дней над стихотворным переводом (тоже с итальянского, так как французского текста нет) оперы Мейербера «Динора», по поручению проф. Вл. Вас. Максимова. Перевел в стихах почти треть оперы, отрывки которой будут поставлены в консерватории в апреле.

***

26/II – Когда вчера вечером мы были с Л. на «Дубровском» в ТЮЗе (б. зал Дервиза на В.О.), где между прочим сцена суда и некоторые другие были поставлены не столько по Пушкину, сколько «по Гоголю» (гротеск), то по поводу ужаса дочери Троекурова Маши перед браком со старым князем Верейским, Л. высказала удивление, почему это прежде так странно относились к браку молодой женщины со старым мужчиной. Я ей заметил, что в этом нет ничего странного, и что так будут относиться к подобному союзу всегда, так как он – неестественен. По поводу в частности нашего союза я ей сказал, что у нее, напротив, – странный вкус, основанный, по-видимому, на Эдиповом комплексе. Но она осталась при своем мнении, обещав мне, придя домой, показать, что сказал об этом сам Пушкин в «Полтаве» в объяснении любви Марии к Мазепе.

По-моему, однако, П. здесь объясняет любовь Мазепы к Марии, а не наоборот.

***

6/III – Проснувшись сегодня, по совершенно случайной ассоциации с Забалканским (теперь Международным) проспектом, стал думать о Достоевском и его восприятии последнего и Петербурга вообще. А от него перешел к поэзии и искусству. Ясно, что «таинственность», «мистичность» Забалканского и Петербурга вообще – это создание самого Достоевского, до которого такое же восприятие действительности было у Гоголя, а после – у Кнута Гамсуна. Но, если у них такое именно восприятие (а следовательно и изображение) действительности, то свое особое восприятие ее у каждого истинного художника, и без этого нет ни поэзии, ни искусства. «Опоязовцы» (общество изучения поэтического языка, существовавшее в 1916-1925 гг.) назвали это «отстранением» действительности и этим лишь подчеркнули старое определение Бэкона: «ars et homo additus natural».

Лет 14 назад, будучи в Минске, я формулировал это так: «красота – это действительность, переставшая быть вещественностью – реально или психологически». Суть в том, что в самой действительности ничего, кроме голой вещественности, нет: факты сменяются фактами, люди – людьми, и больше ничего. Вот и все! Для истинного же художника в каждом факте действительности открывается нечто такое, чего в них нет, но что в них видит его воображение. Таким образом, очевидно, что искусство всегда искажает действительность, поскольку художник всегда видит в ней то, чего нет, и изображает ее не такой, какая она есть. Нормальный (совсем нормальный) человек не может быть художником, так как он видит в действительности лишь голый факт и «голого» человека – ничего больше. И, если Достоевский – это уже патология, то вопрос здесь только в степени, а не в существе. Всякое искусство – патология в большей или меньшей степени, и всякий художник – более или менее ненормален, ибо для совсем нормального человека Забалканский проспект, есть только Забалканский проспект, и Летний сад – только Летний сад (об этом я писал по возвращении в Ленинград в 1932 по поводу своего стихотворения «В Летнем саду»). Бергсон приходит к другому выводу: он полагает, что, если мы находим произведения великих художников истинными, верными действительности, то это, очевидно, потому, что они и в самом деле отобразили в них подлинную действительность, но лишь скрытую от наших глаз практическими нуждами дня. По его мнению, художник это – тот, кто родился без «наглазников» и видит поэтому истинную (не эмпирическую) действительность. Он формулирует это красивое положение так: «Чтобы воспринимать действительность реально, надо быть идеальным», так как реальность заключена в действительности, а идеальность – в душе, которая одна может ее постичь». Раньше я очень увлекался этой идеей. Но по существу это, конечно, чистейший идеализм. Если бы это было так, то изображения одной и той же действительности у двух великих художников не могли бы быть диаметрально-противоположными, что мы видим сплошь и рядом. В таком понимании искусство представляется чем-то вроде скульптуры, как ее понимал Леонардо да Винчи, полагавший, что скульптор ничего от себя не прибавляет, а лишь снимает,  отделяет от статуи, заключенной в глыбе мрамора или камня все лишнее, – в противоположность живописцу, который напротив, на чистое полотно накладывает краски. Правда, Леонардо думал этим умалить роль скульптора и возвеличить живописца: тот, де, ничего не творит, как этот, а лишь вскрывает заключенное, скрытое в самой природе, в действительности, – в чем Бергсон как раз и видит единственное великое назначение художника-творца.

***

Только что 21/III сдал последний отрывок перевода в стихах «Диноры» для передачи артисту Вл.Вас.Максимову, который должен был поставить эту оперу в консерватории в середине апреля (потом перенес на май, так как приходилось переводить все новые и новые отрывки), а в 7 ч. утра 22/III он внезапно умер от разрыва сердца. Это был высокий, статный мужчина, в прошлом, видно, красивый (ему было 62 года), всегда изящно одетый, державшийся с большим достоинством («барин»), но вид у него был болезненный – бледно-желтое, пастозное лицо с большими мешками под глазами, и выглядел он в этом отношении старше своих лет, – человеком, как говорится, очень «потрепанным», хотя и с претензией на «моложавость».

28/III – 15 лет назад я написал одно из лучших моих стихотворений: «Le parole d’amor che non ti dissi» («Слова любви, не сказанные мною»), вдохновившись стихом Лоренцо Стеккетти, который я нашел в научной работе моего покойного учителя А-ра Ник. Веселовского. Самого стихотворения в целом я никогда не знал и лишь сегодня совершенно случайно нашел его в одном старом учебнике итальянского языка.

***

Из моего письма Арочке в Чакву 28/VI: «Ваши (моих детей) и твои в, частности, тяжелые переживания, сделавшие столь сложными и «горькими», а подчас и «обидными» ваши отношения ко мне, я считаю вполне морально-обоснованными и для меня неизбежными. В конечном итоге их вызвал я сам, я один. Я понимаю и то, что в мои годы, имея уже взрослых детей, и таких хороших, какими я считаю вас объективно, а не потому, что я – ваш отец, мне следовало бы, пожалуй, не подводить этого «конечного итога». Тем более, что я по существу – фаталист, и прожитая мною жизнь не только не поколебала во мне этого «восточного» мировоззрения, но еще более укрепила его: видно, во мне это скорее «мироощущение». Но весь парадокс в том, что, если это случилось так поздно, то лишь по одной единственной причине, – именно потому, что вы стали… взрослыми, т.е. перестали нуждаться физически в моей помощи; в вашей же моральной полноценности я никогда не сомневался и за нее никогда не боялся. Потенциально этот конец был заключен в самом начале нашего случайного союза с мамой, как смерть кроется в самом факте жизни (Клод Бернар:). Она – прекрасный человек (в общем смысле, конечно); я, кажется, тоже – не плохой. Но мы с нею совершенно различные люди. Ее взгляды, ее привычки, ее манеры я с трудом выносил всю жизнь, я их только терпел, жестоко от них страдая. Вероятно, то же в отношении меня испытывала и она. При совместной жизни люди могут еще кое-как мириться с отсутствием у другой стороны для них приятного, но с наличием неприятного, вызывающего у одного из них чувство озлобления, стыда и отвращения, – никогда. Это – как нарыв, который рано или поздно должен вскрыться. Наш «нарыв» тоже в конце концов вскрылся. Похоже на то, что тут было вмешательство хирурга. Но по существу могло бы обойтись и без него. Во всяком случае «рассосаться» он не мог. Как ни тяжело вам, но вы – достаточно взрослые, чтобы понять и эту сторону вопроса и правильно воспринять ее.»

***

18/VII, встретив на Знаменской Оника, как мы его называем, (по настоящему Тер-Григорьян, служит в библиотеке Лен. университета)- моего ученика по Бакинскому университету, часто бывавшего у нас в Баку, а потом и здесь на Введенской, с какой-то книжечкой в руках, которую он держал, как талисман, я шутя спросил его, не евангелие ли это? – «Нет, не евангелие, – ответил он, – но, если хотите, могу на вас погадать по ней. Вот скажите: какую страницу смотреть и какую строку»? – Я предложил ему 13-ую стр. и 13-ую же строчку. Он развернул «евангелие» (это оказалась 1-ая часть писем Цицерона на лат. языке, – то место, где он говорит о консуле Лентуле) и прочел: «Ему легко позволили занять одно из первых мест, но не допустили, чтобы он уж очень вознесся». Мы посмеялись и разошлись. Он – славный малый, бескорыстно предан мне, но чудаковат. Будучи классиком по специальности (в Баку был аспирантом), все «учится»: тип «вечного студента» прежних времен (таким я знал во время моего студенчества Ухтомского, переходившего с факультета на факультет в течение, если не ошибаюсь, 13 лет) и притом еще «старый дев» (bon mot моей сестры Ксении). Верит во всевозможные «предчувствия», «предвидения», «предвещания» (во сне) и «гадания». По существу же, как я сказал, славный малый – добрейшей души человек, в высшей степени честный и порядочный, настоящий «gentil uomo» во всех отношениях, какой-то «не от мира сего».

***

31/VII – Перечитываю Гейне и удивляюсь, до чего я его знаю. Впрочем, и удивляться, пожалуй, нечему. Я увлекался им еще в ранней юности, когда мне было 18 лет (в 1899 в Пятигорске), переводил его в стихах и находился под сильным его влиянием. Это сказалось особенно во введении к моему дневнику, самый тон которого, манера письма – гейневские. Впоследствии, сидя в 1902 в одиночной камере Дома предварительного заключения на Шпалерной (теперь ул. Войнова), я спасался только тем, что читал его запоем с утра до вечера, пока не гасили свет, старательно делая выписки всех тех мест из его сочинений (прозаических), которые мне особенно нравились. Эти выписки пропали в Варшаве (остались при эвакуации), но я до сих пор помню их наизусть – настолько, что, перечитывая его теперь, могу все эти места воспроизвести в тех переводах, в которых читал его тогда. Кажется, нет ни одного другого писателя (даже из тех, о ком я сам писал), которого я знал бы так же хорошо. Я и сейчас не перестаю его любить. По духу, впрочем, он мне не вполне родствен: у меня нет ни его ядовитого сарказма, ни его плутоватого юмора, ни его едкой иронии, и есть лишь его «раздумчивый» лиризм. Вот почему из всех моих стихотворений лишь одно по существу «гейневское»: это «Рыцарь» («Бедный рыцарь стоял на часах»).

***

.

2/VIII – Теперь только выяснилось, как и почему Владимир А-рович Бонди – «профессор». При старом порядке он был, оказывается, сотрудником «Биржевых Ведомостей». Другой такой же «профессор» (как оказывается, тоже по сотрудничеству в «Петербургской Газете») Николай Давид. Бернштейн рассказал мне, как Витте, к которому Бонди постоянно ходил, как к министру финансов, когда тот, окончательно надоевший ему, пришел уже в сопровождении редактора – издателя «Биржевки» – Проппера и еще других лиц в составе «делегации» в 1905, выразился: «Прежде приходил один Бонди, а теперь Бонди с бандитами»!

***

4/VIII – На днях мы с Л. были в Буддийском храме, что в Новой Деревне. Снаружи он гораздо более обещает. Даже можно сказать, что после величественного внешнего вида – его внутренность разочаровывает своей убогостью, прикрываемой пестрой мишурой. Похоже скорее на ярмарочный балаган, чем на храм: аляповатая фигура сидящего на корточках Будды с «улыбкой Джоконды» и лицом гермафродита, разноцветные (большей частью желтые, красные и т.п.) лоскутья, страшные, звериные рожи (именно рожи!) «богов» и пр. атрибуты этой детской «религии», – как все это примитивно по сравнению с мрачным величием католического собора или даже серьезной простотой православной церкви! На наружных фресках я обратил внимание на свинью, из пасти которой вылезают петух и змея: это, оказывается, должно изображать невежество (или непонимание), порождающее страсть и злобу. Обезьяна олицетворяет «первичный элемент жизни» с побуждающимся сознанием, которое, как это животное, еще не может сосредоточиться, а перескакивает с предмета на предмет…

***




.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *