(Продолжение. Начало см. «Новые Знания» от 31.03.2021г)
Когда близилась к завершению публикация воспоминаний отца о пережитом, я немного колебался, как поступить с остальной частью его литературно- мемуарного наследия. Ведь кроме вошедшего в сборник литературных и научных трудов «Искусство лжет не притворяясь», изданного в 2011 году благодаря поддержке Фонда Президентский центр Б.Н.Ельцина, многое из написанного им так и остается за пределами публичного пространства.
Да и в сборник вошла лишь малая часть вышедших из-под пера А.М.Евлахова рассказов и стихотворных произведений, не говоря уже о монографии «Леонардо да Винчи- художник и мыслитель», «Записках судебного психиатра» и многом другом. Когда мы обсуждали это с замечательным литературоведом, историком и культурологом Борисом Федоровичем Егоровым, немного не дожившим из- за коронавируса до своего девяностопятилетия (светлая ему память!) и, благодаря которому я получил из ИРЛИ РАН (Пушкинский дом) 1800 страниц архивов отца, он высказался однозначно: прежде всего публикуйте его дневники. За их публикацию был и профессор Борис Ланин- едва ли не главный знаток творчества А.М.Евлахова и редактор-составитель упомянутого сборника его трудов. Есть и еще один мотив: размещенными в «Новых Знаниях» воспоминаниями не заканчивается, а обрывается и событийный ряд в жизни отца. Однако и в «Дневниках и заметках» он продолжается не сразу.
Судя по всему, после смерти их шестого ребенка, маленького Юрочки, отец вообще ни о чем писать не хочет. Хотя 1922 год после всех мытарств ознаменован важным для него Решением Государственного Ученого Совета НКПроса РСФСР от 8 марта 1922г. Об утверждении А.М.Евлахова в ученом звании профессора по кафедре «Западно-европейская литература».
Возобновляются записи с его очередной жизненной развилки, последовавшей за двумя письмами к нему поэта «серебряного века», а затем и профессора Азербайджанского университета Вячеслава Иванова. В этих письмах тот искренне зовет отца в Баку, обещая интересную преподавательскую работу, хорошие возможности публикации и бытовое обустройство. Советует «юг предпочесть белорусским болотам». Отец, тем не менее, отправляется в Минск. Оттуда начинается его путь к профессору психиатрии, доктору медицинских наук и, наконец, профессору судебной психиатрии Всесоюзного юридического заочного института (ВЮЗИ), а также практикующему в этой области эксперту.
Через год отец все же отказывается от Минска в пользу Баку, как это ему ранее советовал Вячеслав Иванов в своих письмах- приглашениях. Однако самого автора письма там уже не застает- Иванов уехал в Италию и, как потом выяснится, навсегда. Подобная история происходит у отца впоследствии и с А.В. Луначарским, встреча с которым, в том числе по инициативе наркома, планировалась неоднократно, но по стечению обстоятельств так и не состоялась.
В Баку, а затем и в Ташкенте А.М. Евлахов становится главным врачом психиатрической больницы, одновременно, теперь уже в этой области, осуществляя преподавательскую деятельность. Венцом соединения знаний литературоведа и психиатра становится изданная в 1930 году его книга «Конституциональные особенности психики Л.Н. Толстого» с предисловием А.В. Луначарского, в котором тот называет автора «выдающимся психиатром». В какой- то мере это предисловие служит отцу «охранной грамотой». Журнал «Марксистско-ленинское искусствознание» №1 за 1932 год писал: «Именно его предисловие помогает Евлахову протаскивать свои откровенно буржуазные идеи».
Постепенно отец привыкает совмещать оба вида деятельности. Окончательно перебравшись в Ленинград, в качестве врача трудится в больницах и поликлиниках и одновременно преподает итальянский язык в консерватории и Мариинском театре. И еще постоянно пишет: научные статьи, учебники, стихи, заметки. Продолжает скрупулезно вести дневник.
В записях практически отсутствует какое- либо отражение текущих событий в стране. И даже подробностей войны и Ленинградской блокады. Вслед за мобилизацией младшего сына Ириния на фронт, он в августе 1941 г. делает дневниковые заметки о французском ученом Паскале.
10 мая 1942 года отец пишет давнему знакомому- сосланному в Томск ученому- психиатру Александру Августовичу Перельману о своей жизни: «…Работал я много. У меня теперь 40 работ по психиатрии, из которых 7 больших монографий. Заведовал в Ленинграде сектором на 200 коек в больнице им. Фореля (открытая в 1828 г. первая в Российской Империи больница, специализирующаяся на лечении психических заболеваний), был директором социально- психиатрической клиники, консультантом в детско- подростковой поликлинике. За один этот тяжелый год побывал под обстрелами и взрывами фугасных бомб, дважды чудом спасся от смерти, а бомба, попавшая в мою крышу, застала меня за перепиской на машинке учебника психиатрии. Дошел до резкой степени дистрофии: из 69 кг потерял 30. Другой такой зимы, конечно, пережить нельзя, я и так целых три месяца пролежал в больнице…».
В более поздние блокадные дни 1943-1944гг. Александр Михайлович, вместо событийных записей, занимается тем, что преобразует станицы своего дневника прошлых лет в многостраничный сборник новелл «Литературные акварели». В дневниковых записях, конечно, много личного, включая отношения с каждым из его пятерых детей и с женщинами. Я решил не подвергать написанное цензуре. Ни в его оценках сложившихся взаимоотношений с первой женой- Эрмионией Николаевной Войцехович, ни в описании его многочисленных любовных романов, действующие лица которых включены Александром Михайловичем в донжуанский список. Он насчитывает 67 женщин, включая, четырех его официальных жен, замыкающих данный реестр.
Его самая большая, и трагическая любовь, самые счастливые годы жизни (1933-1939 гг.) связаны со второй женой отца Еленой Николаевной Цытович. Как оказалось, мне по наследству от отца досталась очень памятная вещица их с Еленой недолгой, но необыкновенно счастливой жизни. Это маленькая старинная иконка, наличие которой у неверующего отца- сына неверующих родителей меня всегда удивляло. Еще больше вопросов вызывала надпись на ее обороте: «Дорогой Леночке после молебна у раки св. благ. Князя Александра Невского с пожеланием скорого и полного выздоровления от отца Ник. Пл. Ц. 21 ноября 1918 г.» Теперь, благодаря дневникам Александра Михайловича, я знаю, что это подарок ученого- артиллериста генерала Николая Платоновича Цытовича своей 9- летней дочери Елене- будущей жене моего отца.
Последняя в списке женщин, четвертая жена отца, и моя мать Людмила Николаевна Лукичева, с которой отец познакомился первоначально в качестве своей пациентки во время Ленинградской блокады.
По крупному счету, из дневников отца пришлось сделать единственное «изъятие»: сократить весь массив стихов, посвященных героиням его донжуанского списка. Каждой из них отец посвящал какое- то стихотворение, причем, как правило, не единственное; а есть в дневниках еще и поэмы…
Что касается его первой жены- Эрмионии Николаевны, то мы с отцом часто бывали в их доме, на Петроградской стороне, на углу Щорса и Пионерской улицы, где они занимали две комнаты в коммунальной квартире вместе с его младшей дочерью Ариадной, ее мужем Сергеем Сергеевичем и их дочерью Аришей. Она приходилась мне племянницей, будучи на пять лет старше меня. С ней мы, обычно, и проводили время, пока отец с его первой женой, уединившись в ее «клетушке» часами увлеченно беседовали.
По праздникам там собирались все мои сводные (родные по отцу) братья и сестры, включая Ореста, Ириния и, обычно приезжавшую из Москвы, Эру. Тесно было. Но позднее, (уже после смерти в 1966 году отца), Ариадна с Сергеем Сергеевичем купили маленькую кооперативную «трешку» в новостройке в Новой Деревне. И, хотя со всеми сводными братьями и сестрами, у меня были одинаково ровные отношения, наиболее близки мы были с младшим сыном отца- Иринием- архитектором, проектировавшим реконструкцию Астрахани, и участником войны 1941-1945гг. Он, собственно, и прожил дольше других, периодически бывая у нас дома и после нашего переезда в Москву.
Я в различном возрасте поддерживал в Москве контакты с братом отца Борисом- тенором Большого театра и его сестрой Жекой (Евгенией), у которой с ее мужем Сергеем Михайловичем Аржановым проводил каникулы дома и на их даче- в Купавне. Случилось так, что в один из летних приездов, я участвовал в похоронах другой сестры отца- Веры, которая скончалась практически в поезде из Новороссийска, когда ездила к сыну Олегу на свадьбу. Они с сыном очень долго не виделись: еще мальчиком Олег (приходящийся мне двоюродным братом и фигурирующий в дневниках отца как «Люсик»), попав под трамвай и лишившись ноги, был вывезен в Чехословакию к эмигрировавшему туда отцу Константину Столпянскому- инженеру-путейцу, окончил там университет, участвовал в сопротивлении фашистам, а после прихода советских войск был арестован и за «измену родине» и приговорен к высшей мере наказания. Однако его не расстреляли, и, в итоге, отбыв в лагерях почти 20 лет, выйдя на свободу без документов об образовании, устроившись на работу медбратом и женившись он в 48 лет тогда начинал свою новую жизнь. Ее подробности, на мой взгляд, заслуживают отдельного рассказа, который был мной написан осенью 1992 года и тоже будет опубликован в «Новых Знаниях». С Олегом и его женой Таей, жившими в Геленджике, мы, гостя друг у друга, поддерживали тесные отношения до конца их жизни.
Убежден, что без личной жизни, отраженной в дневниках А.М.Евлахова, наше представление об этом незаурядном человеке было бы не полным, что в отношении его памяти вряд ли справедливо.
Часть вторая:
ДНЕВНИК И ЗАМЕТКИ
1925-1927 гг.
После моего выступления на диспуте Багрия 10 июня (об этом см. «Из воспоминаний об Азербайджанском университете»), ко мне подошла одна студентка, моя коллега по медфаку, и сказала: «Слушая вас, я чувствовала в вас два человека: одного – человека науки, серьезного и глубокого, а другого – того простого человека, каким мы знали вас, как товарища на медицинском факультете». Любопытно, что потом эта студентка спросила меня: «Скажите, правду говорят, что есть два профессора Евлахова – отец и сын, и что вы – Евлахов-сын?». Проф. Чобан-Заде тоже спросил меня: «Скажите, в каком отношении к вам находится тот проф. Евлахов, имя которого я постоянно встречаю в печати?». То и другое верно. И написал я много и на профессора совсем не похож.
***
21 июня ездил с доктором-невропатологом А.В.Парсадановым снимать дачу в Бузовнах. Ехали ужасной дорогой от ст. Сабунчи: направо – вышки, налево – вышки, посередине – нефтяные лужи, грязь, мерзость… и вдруг пустыню прорезала бирюзовая полоска – море! Я задрожал от восторга, как Ибсен, впервые увидевший после снегов и глетчеров Норвегии – Мирамаре… По дороге П-ов смешил меня анекдотами о местных профессорах, тонко схватившими характерную для каждого из них особенность. Членов (дерматолог) и Демидов (гинеколог) будто бы стали изменять своим женам, о чем те узнали, решив им тем же отомстить. Когда слухи о пошаливании жены дошли до Д-ва, он, сделав характерный жест – одной рукой поправляя воротничок у шеи, другой взявшись за жилет, сказал: «Женщина, раз познавшая меня, не может мне изменить»! Ч-ов же, которому жена призналась, что получила за измену сторублевую ассигнацию, сказал: «Маруся, не бумажками – золотом бери, только золотом»!
.
В дневнике Печорина у Лермонтова есть одна прекрасная характеристика женской «логики», которая не раз оживала у меня в памяти при соприкосновениях с представительницами прекрасного пола: — «Нет ничего парадоксальнее женского ума: женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того, чтоб оне убедили себя сами; порядок доказательств, которыми оне уничтожают свои предубеждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо опрокинуть в уме своем все школьные правила логики. Например, способ обыкновенный: этот человек любит меня, но я замужем, следовательно, не должна его любить. Способ женский: я не должна его любить, ибо я замужем, но он меня любит, следовательно… Действительно, одно маленькое прелестное создание в один прекрасный день сделалось вдруг со мной грустным и заявило, что отныне все между нами должно быть кончено. Почему? Потому что, видите ли («способ обыкновенный»), — я дала ему обещание что ни с кем ходить не буду и вот… разве это хорошо? Больше мы не должны видеться». Против такого «способа» ничего не возразишь, кроме того, конечно, что о нем можно было бы вспомнить раньше. Но дальше… «способ женский»: «Когда уедете, пришлите мне письмо» (при этом дается «прощальный» поцелуй!). Больше же всего меня рассмешило следующее рассуждение: «Я не понимаю, почему я позволяю себя целовать, когда я ему обещала. Мы больше не будем видеться. Он вернется через год, и тогда уже ничего не будет». Свою угрозу она действительно привела в исполнение, уверенная в том, что тем самым исполнила данное «ему» обещание. О, Лермонтов, где ты?.. Это была Валентина Як. Колесникова, моя студентка.
***
В Бузовнах, где мы жили на даче с начала июля, я писал «докторскую диссертацию» — по психофизиологии творчества. Сколько раз убеждался, что писать надо тотчас же, как прочтешь курс, на свежую память, под свежим впечатлением проделанной только что работы. Особенно это необходимо после прочтения публичной лекции, когда нервы бывают напряжены и когда так все ясно, каждая деталь, так все уложено в своем месте. В тот момент думаешь, что это уже навсегда, что никогда не забудешь – нечего и записывать! А потом мало- помалу камешек за камешком все сложное здание, построенное с таким трудом, начинает приходить в ветхость и разрушаться. Тогда писать уже чрезвычайно трудно – нужны часто неимоверные усилия восстановить в памяти то, что некогда (или даже недавно) было так живо. Так погибли незаписанные мною работы о Мопассане, Метерлинке, Уайльде, Гамсуне, д’Аннунцио. Вот так же трудно было мне писать и «диссертацию» по курсу, который читал в 1924/25 уч. году.
***
Если существует чувство, которым русский способен упиваться, так это тоска по родине (nostalgie). Он бежит от предмета своей любви, чтобы испытать счастье сожаления. Он любит больше издали, чем вблизи. Многие из теперешних русских эмигрантов охотно и раньше покидали родину, чтобы благословлять Россию издалека. Парадокс? Нет! Все искусство Тургенева – ни что иное, как культура в теплице этой меланхолии. Аристократы прежнего времени на Лазурном побережье проливали слезы, заслышав «Вниз по матушке по Волге» героями дня примкнули к Москве, но сколько из них, узников теперь собственной полиции, хотели бы бежать и вновь приехать побродить немного по Монпарнасу, чтобы пожалеть о России.
Характеристика русской психологии напомнила мне лично разговор с одним итальянцем на эту тему. Дело было в Риме. Я сидел в траттории, и ко мне подсел человек. Так как я в ту пору (1909 г.) довольно хорошо говорил по-итальянски, меня выдавал, вероятно, только акцент, и, любопытствуя узнать, какой я национальности, он перебрал их почти все (европейские), но так и не узнал. Когда я сказал, что я – русский, он выразил свое удовольствие по этому поводу, но добавил. – «А знаете, вы меня простите: русские все-таки дураки». – «Почему»? – спросил я. – «Да как же. Я был в России, в Петербурге. Как-то в воскресенье захожу в ресторан Пивато на Большой Морской и сажусь за столик. Так как был праздник, в зале никого не было, кроме одного человека, сидевшего тоже за столиком в противоположном конце. От скуки мы начали перебрасываться репликами, а потом он спрашивает: «Вы разрешите мне подсесть к вам»? – Пожалуйста», — отвечаю. Подсел. Распили с ним две бутылочки нашего кьянти, и он говорит мне: «Знаете, что? – Я – саратовский губернатор, живу в деревне, где у меня роскошный дом со множеством комнат. Сегодня ночью я возвращаюсь домой, приезжал сюда по делам. Поедемте со мной, — вы получите большое удовольствие. Ну, поживете недельку, — сколько хотите: как понравится! Право, поедемте!». – Я не мог противиться такой любезности, да и Россию хотелось посмотреть поближе. Приехали к нему в имение, и прожил я у него припеваючи, — как сыр в масле катался. Живу себе в прекрасной комнате, целый день угощают все к моим услугам. Ну, скажите, разве это не дурак»? – «Почему же»? – удивился я: вы только должны быть благодарны за такое гостеприимство»! – «Это-то, конечно. Но посудите сами с здравой точки зрения. Этот господин, занимающий такой видный пост, в первый раз видит совершенно неизвестного ему человека, с которым знакомится в ресторане, и после двух бутылок вина везет его к себе в имение, где он живет у него на полном пансионе, — да еще каком!.. Надо быть дураком, чтобы делать такие безрассудные вещи! Нам, европейцам, это не понятно»… — Что я мог ответить?!. Мне не раз приходилось бывать заграницей, главным образом в Италии и Испании. У меня были там очень прочные научные связи, кончавшиеся дружбой, настоящей дружбой. С некоторыми из этих друзей я переписывался из России годами, они искренно радовались, встречая меня вновь, целовались со мной. Но… к себе в дом не пускали; назначая обычно свидания либо у себя на работе, либо в каком-нибудь кафе. Испанцы гостеприимнее итальянцев, но также щепетильны в своих отношениях с чужими людьми. Правда, как в Италии, так особенно в Испании, все дело решают рекомендательные письма. Если вы имеете такое письмо, перед вами открыты двери их семейного очага. Исключения редки…
***
Вечером 4 февраля 1926 г. у меня был первый прием: пришла пациентка, моя же студентка. Кажется, я волновался больше ее самой: не ударю ли лицом в грязь? Кажется, не ударил. Но результат получился совсем неожиданный. Перед уходом она что-то, как мне показалось, тронула рукой на моем столе; но, увидев какой-то комочек бумажки, я подумал, что это, вероятно, записка. Беру в руку – он зеленого цвета. Так как у меня не мог еще выработаться условный рефлекс на гонорар, то я предполагал все, что угодно, но только и подумать не мог о… деньгах! И вдруг мне прорезала голову эта мысль: я догадался и… замер… остолбенел. Еле-еле впихнул ей обратно в редикюль. Пассаж!..
***
Две недели почти не разговариваю с женой. Странные у нас с ней отношения. Она уверена сама, уверила в этом детей, уверяет в этом всех знакомых – близких и далеких, и наконец меня самого, что у меня «тяжелый характер». Странно только, что этот тяжелый характер проявляется лишь в отношении ее и не обнаруживается в отношении других. От всех, с кем приходилось иметь дело, я слышал, напротив, что у меня очень легкий, уживчивый характер, что со мною люди чувствуют себя легко, спокойно и просто. В чем секрет? – Секрет в том, что я никому на свете не могу сказать то, что я о ней знаю и думаю. Этот болезненный комплекс, который я таю в душе с первого дня нашей совместной жизни и даже до свадьбы, сделал меня на всю жизнь больным и несчастным. Он давит меня своей тяжестью. Временами я смиряюсь (но не примиряюсь!), вытесняю в глубь души этот комплекс – до нового случая, когда она ухитряется вновь извлечь его на поверхность, вновь разбудить мое раздражение и ненависть, и я снова перестаю с ней разговаривать недели на две. (см. мой рассказ «Письмо» в «Литературных акварелях»).
***
Любопытная иллюстрация к Фрейду: работник типографии газеты «Труд», вместо «тюркологического» съезда, сделал… «трюкологический»!
***
Произвел исследование умственного уровня детей – Орика (14 лет) и Ирика (12 лет) по методу Бинэ-Симона: разностный показатель интеллектуального уровня (J – R) Орика оказался небольшой: 14,2 – 14 =0,2, а коэффициент одаренности = 14,2/14=1,04; Ирика – большим: J – R = 13,8 – 12 = 1,8; J – R = 13,8/12 = 1,15.
***
В верхнем флигеле храма огнепоклонников в Сураханах (Бала-ханы – верхнее помещение) видел на стене надпись: «Иван Евлахов», сделанную рукой моего двоюродного деда Ив. Ив. Евлахова (Евлахишвили).
***
19 июня 1926 г. всей семьей выехали в Батум. По дороге остановились в Тифлисе – повидать этот город и «познакомиться» с Сережей Евлаховым, моим двоюродным дядей, сыном Ивана Ивановича. Провели там с удовольствием 3 дня. Сняли дачу в Кобулетах, где и пробыли до 1 сентября. Побывали в Батуми, Махинджаури, Цихис-Дзири, Чакве, Ботаническом саду, — на всем побережье. Я от Зеленого Мыса до Кобулет исходил все пешком.
1/IX семья отправилась вся домой, а я поехал к коллеге по медфаку д-ру Арамаису П.Погосову в Абастуман. Там тоже я все исходил пешком. На обратном пути остановился в Боржоме и съездил в Бакуриани, Цеми, Цагвери. Снова остановился в Тифлисе у Сережи. Искал дом на Бебутовской, у Давидовской горы, где жил в детстве, но не нашел.
Самое сильное, скажу – исключительное – впечатление произвела на меня в Тифлисе могила Грибоедова, что в бывшем монастыре св. Давида. В склепе, теперь открытом всем и каждому, так как железная решетка поломана, лежат рядом он и его жена Нина Чавчавадзе. На его надгробном камне из белого мрамора справа надпись: «Незабвенному – его Нина», слева: «Ум и дела твои бессмертны в памяти русской, но для чего пережила тебя любовь моя»? Спереди – посреди распятие, к которому в смертельной тоске припала женщина с трогательно-красивыми чертами лица, сделанная из бронзы. У подножия распятия лежит лира с уже порванными струнами, на ней – две книги; на корешке одной из них – надпись: «Горѣ (через ѣ) от ума». Вероятно, сделано итальянцами. Во дворе самой церкви – заброшенная могила грузинского поэта Акакия Церетели († 1915), на которой до сих пор сосновый крест, далее – красивый памятник грузинскому же писателю Илье Чавчавадзе († 1907). Абастуман 21-23 сентября 1926
***
Перед коронацией Николая II в одной газете было напечатано: «Завтра Его Императорское Величество Государь Император Николай Александрович возложит на свою главу священную ворону» (вм. корону), на следующий день эта «опечатка» была исправлена: «Не ворону, а корову»! Тогда же в другой газете сообщалось: «По случаю восшествия на престол Е.И.В Государя Императора Николаю Александровича будет поставлена пьеса: «Не в свои сани не садись»!
***
.
Почему мне всегда так фатально не везет во всех практических, житейских делах? Я настолько заранее знаю результат всякого предпринимаемого мною дела, что уже наперед как бы подготовлен к нему, ничего хорошего не ожидая. Так было всегда, так и теперь. Отчасти это, конечно, объясняется тем, что, в противоположность другим, действующим в таких случаях исподволь, путем связей и знакомств, я действую напролом, так сказать, — «вызывающе». Потерпев фиаско в Баку, я решил попробовать устроить свою «диссертацию» в Ростове, и еще в прошлом году написал проф. Александру Ив. Ющенко об этом. Он тогда ответил, что степени доктора у них там нет, а коллоквиум бывает неофициально и никаких прав не дает; когда же докторскую степень восстановят, он «с удовольствием» будет моим «крестным отцом в медицине. Ясно было, что это отговорка.
***
Странно, что я больше не пишу стихов. Вот уж скоро полгода. А самое странное – у меня такое чувство, что больше никогда писать их не буду, не смогу, потерял способность. В детстве и юности писал почти каждый день. Потом пошли «приливы» и «отливы». Одно время – после женитьбы (1904) совсем перестал писать в течение 3-х лет (до 1907). С 1907 по 1913 писал не более одного, двух стихотворений за год. В 1914, после 1903-1904, накануне женитьбы, — второй подъем волны в течение 2-х лет; в 1914 – 4 стихотворения, в 1915 – 5. С 1916 – опять по 2, по 3 в год. С 1919 – третий подъем волны, длившийся несколько лет подряд: в 1919 – 6 стихотворений, в 1920 – тоже 6, в 1921 – 5. В 1922 – отлив (2 стихотворения), но уже в следующем, 1923, и в 1924 – четвертый подъем волны, какого никогда не было: в 1923 – 11 стихотворений, а в 1924, хотя только 3, но с ними и целая «Княжна Мэри». Зато в следующем, 1925, — даже 4, но уже в 1926 – всего одно, и сейчас, в 1927, — нет никакого желания писать.
По Перна («Ритм жизни и творчества») около 25 лет (мои 1903-1904 гг.) – 4-ый узел» (около 33 лет – 1-ая вершина сил и творческого размаха человека (5-ый узел) – мои 1914-1915 гг.; около 38 лет (мой 1919) – 2-ая вершина (6-ой узел) – самое плодотворное время жизни; около 43 лет – 7-ой критический узел (мой 1923), который может, однако, повести к новому подъему и тогда – в 50 лет, в 8 узле, должна наступить «вторая зрелость», подобно той, какая была в 33 года, в 5 – узле. – Посмотрим!
***
Часто я думаю: как осложнил я свою жизнь поступлением на медфак, которое было вызвано такими странными «случайностями». Из них я вижу ясно три главных: война, революция и смерть ребенка. В мои годы человек моего положения уже пожинает плоды своих трудов, пользуясь приобретенным опытом и знаниями, он работает все меньше, отдыхает все больше. А я – пренебрег всем тем, что изучал долгие годы, выбросил за окно, как негодный мусор, все свои прежние знания, весь приобретенный таким трудом опыт – для того, чтобы в конце жизни начать все сызнова, сначала. Это все равно, что долгие годы строить многоэтажное здание, кирпич за кирпичом, этаж за этажом, а потом взять, да и повалить все это наземь, чтоб строить новое, в столько же этажей, и еще столько же долгих лет! Возврата назад, конечно, нет, — я не могу теперь уже перестать быть тем, чем я стал за последние годы. Все случилось как-то само собой, как будто помимо меня, независимо от моей воли, которая, однако, напряженно направлялась к определенной цели. И вот, как и 20 слишком лет назад, я уже не профессор, а вновь – «оставленный при университете для приготовления к профессорскому званию», или, по теперешней терминологии, — «научный сотрудник». Снова нужно делаться приват-доцентом и т.д., как будто мне не 46 лет, как если бы я собирался жить сначала. Не безумная ли затея?! Разве могу я вынести теперь все то, что выносил когда-то в юности? Да в юности я никогда так и не работал, как теперь, — с тех пор, как переехал в Киев и стал приват-доцентом. Целый день был я почти свободен, работая для себя. Теперь я с 9 часов уже в клинике, где нахожусь до 2-3 часов, после чего бегу домой и до 6 ч. вечера сижу опять над книгой, с которой даже обедаю (5 минут!), чтобы затем с 6 до 9 вечера читать лекции. Так идут дни за днями: все – «некогда», всюду спешишь, постоянно опаздываешь, ничего не успеваешь. Я всегда мечтал о солнце, так любил его и мне так его не доставало. И вот теперь, когда единственно я могу им пользоваться, я его не вижу.
***
Порой неожиданно убеждаешься, как во многом прав Фрейд, — даже в том, что кажется сомнительным. Проф. консерватории Н.И.Сперанский спросил меня как-то, что за причина отсутствия у него всякого страха – в случаях, когда другие падали в обморок, смертельно бледнели и пр. Я, в свою очередь, спросил его полушутя-полусерьезно: «Скажите, вы родились не посредством Кесарева сечения»? – «А вы почем знаете? – вздрогнул он. – И рассказал, как действительно его мать не могла им разрешиться сама, и должны были прибегнуть к Кесареву сечению. Фрейд ссылается на Афину Палладу и Макдуфа – и правильно: бессознательная мудрость человечества давно подметила это совпадение.
***
Черновую тетрадь стихов и рассказов я оставил в Варшаве. Там был, между прочим, рассказ, написанный в Петербурге, который назывался «Самоубийца». Там студент, в котором я изобразил себя – вплоть до того, что он живет на углу Малого проспекта и 9-ой линии Васильевского острова, где я сам жил у Сергея Александровича Гадзяцкого в 1998 г., будучи еще на 1-м курсе физико-математического факультета, — получает письмо от отца, в котором я отчасти действительно использовал одно письмо покойного папы, и, размышляя над ним, приходит к давно назревшему у него решению застрелиться, так как жизнь бессмысленна и бесцельна, и приводит это решение в исполнение. Не потому ли я в жизни реально – самый нормальный средний человек, без каких-либо явно заметных отклонений в область душевной патологии, что творчество всегда служило мне катарсисом, средством аутопсихотерапии? Моя сдержанность, мое умение владеть собой – изумительны: бывало, я еле стоял на ногах от волнения во время лекции, особенно публичной: казалось, — вот-вот упаду, ноги дрожали и подкашивались, а между тем никто ничего не замечал, разве лишь несколько выдавала иногда бледность лица, и только. У меня какая-то странная уверенность в том, что никакое заболевание не может сломит меня, что мой дух сильнее моего тела. И действительно я поразительно могу владеть собой. Во время анемии мозга я однажды брал ванну в отдаленной комнате, откуда меня никто бы не услышал. И вдруг почувствовал, что бледнею в ванне, что в глазах потемнело (в детстве это часто бывало в церкви на богослужении, в наполненной людьми комнате: я тогда начинал усиленно, как «морской лев», зевать, после чего чувствовал на лице бледность, темнело в глазах и я мог бы упасть, если б не поспешил выйти); подняться из ванны нет сил, чувствую, что сейчас захлебнусь. Но сознание заставило меня напрячь волю, собрать оставшиеся силы и превозмочь слабость.
***
«Вы помните мысль Огюста Конта: «Человечество состоит из живых и мертвых. Мертвых значительно больше». Конечно, мертвых больше. По своему количеству и по огромности совершенной ими работы – они самые могущественные. Это они повелевают, мы подчиняемся. Наши хозяева под этими камнями. Вот законодатель, по закону которого я живу еще ныне, архитектор, выстроивший мой дом, поэт, создавший иллюзии, еще волнующие нас, оратор, убедивший нас еще до нашего рождения. Вот все они – создатели наших знаний, действительных или ложных, нашей мудрости и наших безумств. Что значит одно поколение живых в сравнении с бесчисленными поколениями мертвых? Что значит наша воля одного дня перед их волей, тысячу раз повторенной веками?» Анатоль Франс. Роман актрисы (Histoire comique) 1925, стр. 162 – слова д-ра Трюбле). Ср. «Мертвые повелевают» Бласко Ибаньеса (1923), стр. 170-176.
***
Лермонтов – родственнику Ивану Яковлевичу, рыжему и глупому:
«“Vous êtes Jean (Иван), vous êtes Jacques (Яков), vous êtes roux (рыжий), vous êtes sot (глупый), et cependant vous n‘êtes point (и тем не менее вы не) Jean Jacques Rousseau».
***
К умирающему Льву Сергеевичу Пушкину, брату поэта, призвали священника для исповеди. – «Кто вы такой»? – спросил он. – «Слуга Божий», — ответил тот. – «Я не хочу иметь дело со слугой, когда должен видеться с барином», — сказал П.
***
Практические советы Чаадаева в письме к брату
«Начинай всегда с того, чтобы думать о людях как можно хуже: не многим ошибешься; презирай их самым вежливейшим образом. Будь холоден со всеми – фамильярность всегда вредит; особенно же от подобного обращения с высшими, как бы они к тому тебя ни вызывали. Никогда никакой угодливости; чуждайся уступчивости, никогда не принимай благодеяний, избегай покровительства, никогда не забывай обиды умышленной, никогда не бери взаймы: терпи лучше нужду».
***
Когда Шамиль был взят в плен, его отвезли на жительство в Калугу. Однажды был бал в офицерском собрании, на который пригласили и Шамиля для развлечения. Предводителю горцев было, однако, там совсем не весело: он поминутно зевал, как «морской лев». Заметив это, сидевший рядом генерал сказал своему соседу: «Как бы эта восточная скотина меня не проглотила»! – Узнав от адъютанта, слышавшего эти слова, смысл замечания, Ш. успокоительно сказал ему: «Ты ему (генералу) передай, что я – мусульманин и свинины не ем».
***
В № 2 IV тома «Новой хирургии» за 1927 г. (стр. 211) в рецензии приват-доцента А.Заблудского о «Трудах 1-го съезда хирургов Закавказья» упоминается лишь моя фамилия: «Большой интерес представляет доклад Евлахова, сделанный на этом съезде – «Опыт психоанализа хирургической алголагнии», имеющий большое практическое значение, так как с точность устанавливает, что бывают случаи, когда больные (преимущественно женщины) настаивают на операции по мазохистским побуждениям, о чем хирург и не подозревает и, доверяя жалобам больной, производит ей ненужную операцию. О наличии такой категории больных среди женщин нужно всегда помнить хирургу». Никогда не думал, что что-либо, сделанное мной, может иметь какое-либо практическое значение. Я очень похож в одном отношении на Фридриха II, который нисколько не гордился тем, что был великим полководцем, но зато гордился тем, что он был «поэт», и о котором Гейне умно выразился, что его заслуга действительно велика перед немецкой литературой и заключается в том, что свои стихи он писал на французском языке!
***
Чтоб закончить мою научную деятельность в области литературы, мне остается напечатать: 1) стихотворения (после 1915 г.), 2) Ибсена, 3) сборник статей по русской и иностранной литературам. В последний должны войти (из моих книг и статей): Пушкин, Лермонтов, Гоголь, Некрасов, Белинский, Кольцов, Тургенев, Чехов, Куприн, А.Н.Толстой, Л.Андреев, Блок, Еврипид, Данте, Петрарка, Шекспир, Сервантес, Кальдерон, Расин, Мольер, Гете, Гейне, Золя, Мопассан, Верлен, Ренан, Ибсен, Метерлинк, Уайльд – всего около 30 писателей.
***
Из письма проф. психиатрии Александра Карловича Ленца из Минска 15 апреля 1927: «Работы ваши я прочел с удовольствием. С Фрейдовскими механизмами вы оперируете, как лучшие из фрейдистов, без излишних архисексуальных туманов. И все же для меня Фрейд ценен лишь своей близостью к биологической теории поведения. Я его считаю удобным после некоторой трансформации, и то частично».
***
Из рецензии Арк. Глаголева на книгу М.А.Яковлева – «Плеханов, как методолог литературы» («Красная новь» 1927 № 5, стр. 252): «В заключение можно отметить одну черту в изложении Яковлева, которая придает его работе некоторый оттенок новизны. Местами наш автор ведет свое изложение Плеханова, сопоставляя взгляды последнего с теоретическими воззрениями наших академических ученых: А.Н.Веселовского, академика Перетца, Евлахова и др… Полемику с Евлаховым можно бы (и надо) сократить: глубокая отчужденность Евлахова от марксистской методологии совершенно ясна и давно известна… Рассмотрение соотношений между марксизмом Плеханова и социологизмом Сакулина было бы значительно полезнее, чем сравнение Плеханова с Евлаховым».
***
«Мы знаем лишь одну реальность – нашу мысль. Это она творит мир» (Анатоль Франс).
***
Из рецензии Н.Н.Фатова об «Очерках развития новейшей русской поэзии. I. В преддверии символизма» проф. Б.М.Соколова. Саратов 1923. (журнал «Молодая гвардия» № 7-8 1923, стр. 292): «Когда недавно один из известных ученых историков литературы, автор нескольких томов методологических исследований, пришел к выводу, что никакой науки, именуемой «историей литературы» нет, и бросил свою науку и кафедру и поступил на медицинский факультет, то нам остается лишь сказать, что он, как представитель буржуазно-идеалистической школы, поступил по- своему вполне логично и честно. Стоя на принципах этой школы истории литературы, можно или погрязнуть в дебрях мистико-философских бредней, или совсем не ставить никаких «философских» вопросов, не затрагивать никаких синтезирующих проблем, занявшись собиранием разрозненных фактов и обтесыванием отдельных кирпичиков для здания науки (что может быть, и не бесполезно), либо, поставив эти проблемы, трезво прийти к тому выводу, к которому пришли некоторые ученые, например, проф. Евлахов, критик Айхенвальд и другие. То есть признать, что истории литературы, как науки, нет и быть не может, потому что при идеалистическом подходе к литературе все равно в ней ничего не поймешь, никак не объяснишь пестрой смены фактов, направлений, литературных стилей, форм, прихотливой игры писательских индивидуальностей. Конечно, вывод такого рода требует известного (и не малого) своего рода героизма, на который далеко не все могут отважиться, и большинство «ученых» предпочитают обычно брести «без руля и без ветрил», совершенно отмахиваясь от философского осознания своей науки».
***
7 июня 1927 закончил экзамены на степень доктора медицины – в течение месяца.
***
В № 79-80 «Вопросов философии и психологии» Н.Шапиро определяет чеховских героев, как людей среднего ума, слабой воли и очень развитого эстетического чувства. Если это так, один из них – я. Лучшая моя характеристика!
***
«С глубокой мудростью всегда живет глубокое недовольство: кто увеличивает свое знание, тот увеличивает свое страдание» (Соломон).
***
«Человек приходит в мир со сжатыми ладонями и как бы говорит: весь мир – мой, а уходит из него с открытыми ладонями и как бы говорит: смотрите, ничего не беру с собою» («Талмуд»).
***
«Обидевший никогда не простит: простить может только обиженный» (Гейне).
***
«Мнение побороть можно только умом: в идею ружьем не стреляют» (Ривароль).
***
«Память женщин курьезна: первого любовника они вспоминают еще через 30 лет, последнего – забывают уже через три дня» (Сафир). –
***
«Самая трудная война, которую я вел, была война с моей супругой Олимпией» (Филипп Македонский).
***
«Всегда науку создают индивидуумы, а не эпоха. Эпоха Сократа отравила Сократа, эпоха Гусса сожгла Гусса. Эпохи остались себе равны» (Гете).
***
«Еще немного – и всех ты позабудешь. Еще немного – и тебя все позабудут» (Марк Аврелий).
***
«Многому я научился у своих наставников, еще больше у своих товарищей, больше всего – у своих учеников» («Талмуд»).
***
«Чернила ученых ценятся Господом наравне с кровью мучеников» (Магомет).
***
«Выбирая себе жену, гляди на нее оком старца» (армянская пословица).
***
Елена Дмитриевна Надеина рассказывала о разговоре обо мне с Анной Абрамовной Сладкопевцевой, женой артиста В.В.С-ва, которая, по ее словам, меня вообще недолюбливает. Последняя принялась расхваливать меня – и такой я и сякой: талантливый и остроумный, частный и прямой и т.д. – «Одного только я не могу ему простить, — добавила она: его пустоты» (намек на мои отношения к женщинам). Полина Николаевна Малиновская, жена проф. К.Н.М-ского, по словам той же Е.Д.Надеиной, смотрит на это иначе: «Я ему все прощаю: он – поэт».
***
25 июля 1927 вечером сказал Е.Д.Надеиной, первый раз в жизни, правду (и то не всю) о моей жене и своей семейной жизни. Это должно же было когда-нибудь случиться, и случилось естественно и просто.
***
Вот краткая история моего «романа»: Мы встретились во Владикавказе в 1899 г., куда я повез ее брата Бориса Войцеховича, жившего у нас в Пятигорске, и сразу влюбился в нее (собственно в ее наружность), потерял голову и решил, что это – она, которая должна быть подругой моей жизни. Ведь мне было лишь 19 лет! Это была просто моя мечта, о которой я и рассказал себе самому в ту пору несколькими стихотворениями («Солнце», «Бабочка») и страстной повестью под заглавием «Три ночи», где затейливо переплелись Wahrheit und Dichtung. Все мои дальнейшие встречи с женщинами, после того как я расстался с нею на несколько лет (я поехал в Петербург, она – в консерваторию в Москву), оценивались лишь с точки зрения этой встречи – вернее, моего идеала.
Я не забывал о ней, продолжал лелеять мечту о счастье с нею и тосковал, тосковал… Мы снова встретились в 1903 г. в Петербурге, куда она приехала с хором консерватории, сама придя ко мне. В том же году, окончив университет, я стал бывать у нее в Москве. Я был все так же в нее влюблен, и вопрос о браке был между нами решен. Но тут произошла у меня встреча, очень неприятная и для меня, и для нее. В мой приезд в Москву на Рождество 1903г., я случайно встретился с моим старым товарищем по Пятигорской прогимназии Матюшкой Григорьевым, довольно бедовым малым, который за свою студенческую жизнь успел узнать «всю Москву». Оказалось, он знал очень хорошо и мою «невесту», и ее подруг-консерваторок. Моя «невеста» со своими подругами была известна всей гулящей Москве, ее знали во всех московских кабаках, вроде «Стрельны», «Яра» и пр., куда она ездила с какими-то подозрительными армянами на тройках и где проводила ночи до утра в попойках.
Мог ли я поверить чему-либо подобному, — относительно той, кого боготворил?! Но и совсем не верить трудно было. Вызывали на размышление ее манеры, ее цыганские «романсы», которые она пела действительно с кабацкими ухватками. Я заметил также, что она может большими дозами пить коньяк, курит. Она была, по-видимому, неприятно удивлена, узнав, что мне столь многое известно. Но на мои вопросы отвечала неохотно, всегда уклончиво и стараясь все превратить в невинную шутку. Только во второй приезд на Пасху 1904 г., в минуту раскаяния она созналась мне, что ведет недостойный образ жизни, что окружена подозрительными и темными личностями, умоляла меня не губить ее, а вытащить из всей этой грязи, увезя с собой в Петербург. Так и было решено между нами, что я вернусь в мае и мы поженимся. Я вернулся в Петербург. Там я получил от ее подруги неприятное письмо, из которого видно было, что Эра продолжает прежний образ жизни, и умоляла меня немедленно взять ее к себе в Петербург. Все это я тяжело, конечно, переживал, но все еще полон был надежд и иллюзий, думая, что с переездом ее после свадьбы сюда все изменится.
Однако по приезде в Москву с наступлением каникул, меня ждал новый сюрприз. Там я встретился с другим моим товарищем по Пятигорской прогимназии Мишей Баумгартеном, с которым уже на Рождестве познакомил ее, и он мне стал рассказывать о похождениях моей «невесты», известной всей «золотой молодежи» Москвы. Он сам был участкиком такой сцены в «Яру», где встретил и узнал ее. Как объяснил Миша, он в шутку предложил ей и ее подруге отправиться с ним в какой-то загородный ресторан, на что она тотчас же согласилась. Там она поразила его способностью пить коньяк «не хуже мужчины», а в результате, ни с того, ни с сего, обняла его и поцеловала в губы. Когда я передал ей все, что узнал от него, и потребовал объяснений, она снова стала просить прощения и по обыкновению клясться и обещать, что «больше этого никогда не будет. Когда же я сказал, что ничему уже не верю и завтра же уезжаю домой в Ейск, — она оставила консерваторскую квартиру и переехала к Фальц-Фейну, поселившись в номере рядом.
Опять началась старая история. Расчет ее оказался верен, и мы женихом и невестой выехали вместе: я к родителям, она – в Хасавюрт, к сестре. Письма, которые я стал получать из Хасавюрта, с очевидностью показывали, что и там она принялась за прежнее времяпрепровождение: описывала свои поездки с офицерами верхом, и прочее в том же роде. Я стал писать ей, в свою очередь, весьма резкие письма. Кончилось тем, что я ей написал о своем «окончательном» решении: расстаться с нею навсегда и одному возвратиться в Петербург. В ответ, как ни в чем не бывало, через несколько дней она сама явилась в Ейск. Тут мы ссорились ежедневно. Как ни любил я ее, но все же жениться раздумал, сказав родителям, что мы поедем в Петербург, где и устроим свадьбу, думая оставить ее по дороге, в Москве.
Но просьбы, клятвы, обещания и поцелуи сделали свое: она настояла на том, чтоб свадьба была в Ейске, и 16 августа 1904 г. мы повенчались. Странная это была «свадьба». Во время ужина, у моих родителей, она вела себя как кокотка и особенно заигрывала с одним знакомым отца Михаилом Макаровичем Рыбкиным, отвратительным субъектом, который смотрел на нее взглядом знатока такого рода женщин. Дошло до того, что она собралась танцевать с ним кэк-уок! Мрачный, как ночь, отошел я, оставив ее с этим сатиром, в темную соседнюю комнату и сел в раздумии на подоконник. Когда гости разошлись, и моя «невеста» пошла спать, я незаметно ушел из дому на бульвар, где и просидел всю ночь, до рассвета. На утро мы выехали с пароходом в Ростов и в первый же день так рассорились, что я собирался оставить «жену» у ее опекуна в Ростове, а сам поехать дальше один. Но ничего этого, к сожалению, не случилось, несмотря на то, что и в Ростове продолжались кафешантанные «романсы», а по дороге заигрывания в поезде со всеми и каждым…
Дети, не зная и даже не подозревая ничего, видят только результаты и винят во всем меня. Они не могут и не должны знать, почему я стал изменять их матери. Когда-нибудь они об этом узнают, но тогда будет уже поздно. Что же дальше? Ужас в том, что я ее до сих пор люблю и никогда не перестану любить. Когда в 1927 г., будучи в Москве, я увидел в вагоне трамвая Мишу Баумгартена, я отвернулся, чтобы он не заметил меня.
***
«Крушение Империи» Родзянко – одна из лучших летописей войны и подготовки революции разложением старого строя. Спокойный, объективный, почти эпический тон повествования производит глубокое впечатление. Сам Р. выступает одной из благороднейших фигур на фоне бесчестности и авантюризма того смутного времени. Много ли найдется теперь таких людей, чуждых своекорыстных интересов, которые, как он, способны были бы из одной любви к Родине говорить правду сильным мира?! Только глубоко честный и сильный духом человек мог на недоуменный вопрос Николая II: «Неужели я 22 года старался, чтобы все было лучше, — и 22 года ошибался»? – после короткого колебания, «преодолев себя», ответить: «Да, Ваше Величество, вы стояли на неправильном пути» (стр. 216).
***
Когда летом 1927 г. мы были на даче в Ессентуках, ко мне в начале сентября приезжал Александр Августович Перельман из Кисловодска – «отдать визит», сделанный мною ему в Баку перед отъездом во время его болезни. Начал Алекс. Август. с того, что создалось для него нелепое положение: 3 года фактически он занимает кафедру душевных болезней, а ее все «замещают» другими: «теперь проф. Николай Никол. Топорков (из Иркутска) окончательно отказался, а между тем, декан медфака Иван Иванович Широкогоров намерен опять заместить кафедру кем-то чужим». После этого перешел к моему делу. – «Знаете ли вы, что Ющенко развил против вашей диссертации в Кисловодске страшную агитацию?» В общем смысл сказанного был совершенно ясен: do ut des! Я должен был понять, что участь моей диссертации в моих собственных руках: если хочу, чтоб она прошла, то должен сделать все, чтобы Перельман стал профессором. Когда я рассказал об этом разговоре Ивану Ивановичу, он правильно заметил: «Что это, торговля»?
***
Из «Полковника Шабера» Бальзака: «В нашем обществе есть три человека, которые не могут общества уважать, — священник, врач и судебный деятель. Они ходят в черных платьях, быть может, потому, что носят траур по всем добродетелям, по всем иллюзиям».
***
Во время пребывания в Кисловодске, где жил у Е.Д.Надеиной, 15 сентября 1927 г. написал большое стихотворное произведение «ЕССЕНТУКИ».
***
«Разве мы на каждом шагу не ревнуем к мужчинам, ухаживающим за какой угодно женщиной? Разве не испытываем мы на улице, в ресторане, в театре некоторой враждебности к господину, который ведет под руку красивую девушку? Всякий обладатель женщины – соперник. Это – сытый самец, победитель, и другие самцы ему завидуют» (Мопассан. Сильна, как смерть. 1927, стр. 154).
***
1 ноября получил список неутвержденных Главпофобром штатных ординаторов психиатрической клиники, среди которых и я. Вот неожиданный результат 7-летних стремлений к медицине! Их «ликвидировали» очень просто – одним махом. Ликвидировали ли?
***
Встретившийся со мной нынче летом в Кисловодске, после того как 20 лет мы не видались, проф. Василий Васильевич Сиповский сказал мне как-то: «Как посмотрю я на вас, А.М., — чудак вы какой-то». – «Почему?» — спросил я. – «Да как-то вы не стареете и не умнеете, — какой-то не от мира сего: уж вы не обижайтесь!». – «Нисколько – отвечал я в шутливом тоне: да и зачем мне умнеть? Может быть, это необходимо кому-либо другому, а с меня и того, что есть, достаточно».
***
В середине ноября студенческая фракция (партийная) обратилась ко мне с просьбой принять участие в литературном диспуте по поводу доклада сотрудника «Бакинского Рабочего» Пира. Я отказался, и на вопрос пришедшего ко мне представителя фракции – почему? – ответил: «Вы, коллега – партийный?» — Да. – И знаете, что я – не марксист?» — «Знаю. – Так не находите ли вы несколько неуместным выступление мое, не марксиста, на диспуте, носящем политический характер?» — Но, раз мы сами вас приглашаем? Нам ведь тоже необходима критика марксизма, — иначе зачахнем». – Нет, знаете, — настаивал я, — поскольку марксизм является как бы государственной идеологией, мое выступление против него на публичном диспуте при отсутствии свободы печати и слова я считал бы не лояльным. Пожалуй, вы до известной степени и правы – был ответ, после которого мы по- приятельски распрощались.
***
Письмо от Анны Михайловны Пенерджи (Гредингер) из Минска 15/XI 1927: «После достаточно резкого письма от вас, наша переписка была прекращена вами, и с тех пор вы ни разу не пытались возобновить ее. За все время нашего знакомства вам ни разу не хотелось оставить мне что-нибудь на память о себе, хотя бы в виде фотографии, стихов или (о чем я и не мечтала) вашего литературного труда. Это, кажется, впервые вы прислали мне свои стихи («Да святится имя твое», «Бедняк», «Паяц»). Ну, спасибо и за это, и за то, что после трехлетнего перерыва вам захотелось поговорить со мной. Я все время оставалась вам неизменно преданным другом и повторяю, что вы принадлежите к числу самых замечательных людей, встреченных мною на жизненном пути. Ежедневно приходится сталкиваться со множеством людей, но почти всегда в их обществе я чувствую себя какой-то внутренне увядшей и застывшей. А вы умеете вызвать своим присутствием внутренний расцвет и пробуждение всех душевных сил – и в этом ваше главное обаяние. Нисколько не удивляюсь тому, что многие медики относятся к вам недоброжелательно. Стоит ли даже повторять еще раз прописную истину о том, что все выдающееся над уровнем посредственности всегда подвергается зависти, злобе и т.п.? Ваши стихи прелестны, особенно два последних. В них много нежности и чувства, и можно думать, судя по ним, что вы и сами такой. А вы на самом деле – сухарь. Вот вам и ложка дегтя».
***
14 декабря 1927 я выехал на съезд психиатров и невропатологов в Москву. Туда я прибыл 17 декабря и пробыл там до 17 января 1928 – ровно месяц. Там в трех различных местах сделал доклад на тему «О шизоидном характере художественной психики» (глава из моей диссертации «Материалы к биогенетике психофизиологии творчества»): на съезде 23 декабря, в «Кружке Никитинойских субботников 24-го, и в Доме Герцена (Всероссийский союз писателей) 11 января.
Очень обрадовало меня согласие М.М.Ипполитова-Иванова писать оперу «Княжна Мери» на составленное мною либретто. Оказывается, и он всю жизнь думал об этом сюжете. Две встречи в Москве поразили меня – по-разному.
Одна произошла в психиатрической клинике 1-го МГУ, которую я отправился осмотреть в конце декабря. Войдя в одну из женских палат, я подошел к кровати и спросил больную: «Давно вы здесь»? – «Да вот уже 3 месяца и не знаю, когда меня отпустят». Показалось ли мне что-то знакомое в голосе больной или ее наружности, но я с волнением спросил: «Как ваша фамилия»? и с ужасом услышал: «Горвиц-Самойлова». Больная, смотря на меня горящими глазами, в свою очередь, с ужасом в голосе, задала тот же вопрос мне: «А кто же вы? – «Неужели вы меня не узнаете»? – спросил я и услышал: «Вы похожи на Евлахова». После этого произошла печальная сцена: Екатерина Владимировна упала ко мне на руки, слезы текли ручьем; я гладил ей остриженные волосы, успокаивая ее, сам близкий к отчаянию. Она все рыдала, вспоминая, как в 1914-15 гг. мы катались с нею на катке в «Швейцарское долине» в Варшаве, писали вместе в журналах и пр. В 1915 г., со времени эвакуации, мы не виделись. Она с мужем, моим приятелем Владим. Антоновичем, редактором прогрессивной русской газеты «Варшавская Мысль», где я сотрудничал, уехала в Москву, оттуда в Петербург, потом играла на сцене русского театра в Гельсингфорсе. Я очутился в Ростове. Это была одна из самых замечательных женщин, каких я встречал в моей жизни. Красивая, изящная, умная, талантливая – все, что хотите. Мы с нею были большими друзьями, — у нас было очень много общего. После Октябрьской революции я потерял их из виду и, думая, что они в Варшаве, еще в 1926 г. писал туда Эдмунду Леопольд. Эрдману с просьбой узнать ее адрес, чтоб послать вышедшую тогда мою книгу о Шницлере. Он ответил как-то неопределенно, и я свое намерение оставил. Что же оказалось? – В слезах она рассказала мне кошмарнейшую историю: В.А. действительно был в Варшаве редактором белогвардейской газеты с 1918 г. по 1925, когда она с ним разошлась и вернулась к родным в Москву. В 1925 г. В.А-ча убедили поступить там, в Варшаве, на советскую службу. К нему тамошние власти стали относиться подозрительно, и он был даже однажды арестован там, в Варшаве, а в другой раз в Праге, куда поехал, как советский корреспондент. Это было еще до отъезда из Варшавы Екатерины Владимировны, которая оба раза добилась его освобождения. В конце концов обстоятельства сложились так, что ему ничего не оставалось, как вернуться в Россию, и вот в мае 1925 г. он приехал в Москву, где, согласно обещанию, получил должность заведующего одним из отделов Госиздата, получил хорошую квартиру. Все шло, как нельзя лучше, как вдруг в октябре того же года он был арестован ГПУ по обвинению в англо-польском шпионаже и расстрелян. В апреле 1927 г. арестовали ее отца и дали ему – «минус 6», — он выбрал Курск; потом арестовали мужа ее сестры журналиста Тамарина (он часто ругал меня в «Ростовской речи»), которого тоже выслали; наконец арестовали и ее по обвинению в том же. Официальный развод в Варшавской консистории ГПУ сочло симуляцией для прикрытия шпионажа. В ужасе от грозившего ей смертного приговора она перерезала себе лучевую артерию на правой руке перочинным ножом… Был я у нее еще два раза, но состояние ее все ухудшалось. Больше я уже не пошел. Если б кто-нибудь описал такую встречу в романе, мы бы решили, что автор не знал, как развязать запутанную фабулу и придумал сделать своего героя – психиатром, а героиню посадить в сумасшедший дом, чтоб заставить их встретиться. А еще говорят, что жизнь бедна фантазией! (впоследствии во время войны я написал рассказ «Встреча» — см. в моих «Литер. акварелях»).
Вторая встреча произошла с Ирой Колесовой (Шевлягиной) у моего брата Бориса, у которого я остановился. Оказывается, он сказал ей в прихожей, что я – у них, и она не хотела войти. Но потом, понадеявшись, очевидно, на свои силы, вошла. Я поцеловал ей руку, и мы сели. Я смотрел на нее прямо, она даже ни разу не подняла на меня глаз. На лице ее сперва появилось красное пятно, потом краска залила все лицо. Она не рассчитала свои силы, и получилась дикая, неуместная при посторонних сцена: в течение часа, что она провела там, она старалась как бы не замечать моего присутствия, игнорировать его, точно меня совсем не было. Но, конечно, ничего из этого не вышло, кроме неловкого молчания, прерываемого братом и его женой, старавшимися тщетно превратить все в шутку. Мы встретились, как враги: собственно, она встретила меня как врага. Это было ужасно (см. письмо ее в моей «Переписке» от 30/IX 1923). – «Я потом тебе все объясню» — сказала она после Фене, жене брата: эти четыре года я не жила». Вот разгадка ее поведения. Что ж, она была права: у некоторых людей любовь превращается в ненависть. Я же чувствовал, что люблю ее не меньше прежнего, и мне было бесконечно тяжело. Если б она поняла все! (см. мой рассказ «Три ночи» в «Литер. акварелях»).
***
После того как еще в октябре 1927 г. получил от Сергея Михеевича Мелких из Минска извещение, что проф. А.К.Ленц предложил мне «сейчас же вступить на путь официальный и прислать на имя декана заявление о моем желании защищать диссертацию», как вполне для него приемлемую, пришло еще письмо от Мих. Осип. Гредингера из Минска от 17 января 1928 г., где он писал, что Ленц, по его собственным словам, «на днях при благоприятном отзыве препроводит ее в деканат, откуда она поступит ко второму (он же последний, он же декан) оппоненту Кролю». – «Весьма рад, — заканчивал он, — что дело по всем видимостям увенчается успехом… Доклад ваш на съезде, по словам А.К., — был очень интересен, но он сетует на то, что вам дано было всего 7 минут».
***
«Это не верно, что старость приносит с собой мудрость, — старость приносит с собой только старость» (Кнут Гамсун).
***
О Менделееве, летавшем в 1887 г. на аэростате, бабы говорили потом по деревням: «Митрий Иванович на пузыре летал и эту самую небу проломил, за это вот его химиком и сделали» («Менделеев в жизни». 1928, стр. 99).
***
«В первый раз слышу, чтобы истина решалась большинством голосов» (Слова Менделеева по поводу одного его доклада, который хотели на собрании «голосовать», стр. 123).
ПРОДОЛЖЕНИЕ СЛЕДУЕТ